Стихотворенье мне однажды приснился сон

Детские стихи обэриутов

К выходу поэтического сборника «ОБЭРИУ» книжного магазина «Маршак» Arzamas публикует лучшие детские стихи Хармса, Введенского, Владимирова и Заболоцкого — об играх, еде, снах и мальчиках по имени Петя

Детская комната

ОБЭРИУ, то есть Объединение реального искусства, существовало в Ленинграде в . В него входили писатели и поэты, которые искали новый язык искусства, воспевали бессмыслицу и абсурд, любили играть со словом. Это Даниил Хармс, Александр Введенский, Николай Заболоцкий, Юрий Владимиров и Николай Олейников. Обэриуты — так они себя называли. В советской стране не любили всякие литературные эксперименты и чудачества, поэтому взрослые произведения обэриутов не печатали, и тогда почти все они стали писать для детей. Так появились веселые и страшные, бойкие и серьезные, интересные и загадочные стихи о самом важном: вкусной еде, больших числах, тайных играх, страшных снах. А еще котах и тиграх, Петях и Колях, рыбаках и рыбах, доме и дальнем пути…

О еде

Даниил Хармс
Очень-очень вкусный пирог

Я захотел устроить бал,
И я гостей к себе…

Купил муку, купил творог,
Испек рассыпчатый…

Пирог, ножи и вилки тут —
Но что-то гости…

Я ждал, пока хватило сил,
Потом кусочек.

Потом подвинул стул и сел
И весь пирог в минуту…

Когда же гости подошли,
То даже крошек…

Даниил Хармс
Очень страшная история

Доедая с маслом булку,
Братья шли по переулку.
Вдруг на них из закоулка
Пес большой залаял гулко.

Сказал младший: «Вот напасть,
Хочет он на нас напасть.
Чтоб в беду нам не попасть,
Псу мы бросим булку в пасть».

Все окончилось прекрасно.
Братьям сразу стало ясно,
Что на каждую прогулку
Надо брать с собою… булку.

Я сегодня лягу раньше,
Раньше лампу погашу,
Но зато тебя пораньше
Разбудить меня прошу.

Это просто удивленье,
Как легко меня будить!
Ты поставь на стол варенье —
Я проснусь в одно мгновенье.
Я проснусь в одно мгновенье,
Чтобы чай с вареньем пить.

Юрий Владимиров
Ниночкины покупки

Мама сказала Нине:
— Нина, купи в магазине:
Фунт мяса,
Бутылку кваса,
Сахарный песок,
Спичечный коробок,
Масло и компот.
Деньги — вот.

Нина сказала: — Несусь!
Бежит и твердит наизусть:
— Фунт мяса,
Бутылку кваса,
Сахарный песок,
Спичек коробок,
Масло и компот.
Деньги в кармане — вот.

Народу в лавке масса,
Большая очередь к кассе.
Перед Ниной — шесть человек,
А Нине нужен чек
На фунт мяса,
Бутылку кваса,
Сахарный песок,
Спичек коробок,
Масло и компот.
Деньги — вот.

Наконец очередь Нинки.
Нина твердит без запинки:
— Дайте фунт кваса,
Бутылку мяса,
Спичечный песок,
Сахарный коробок,
Масло и компот.
Деньги — вот.

Кассир говорит в ответ:
— Такого, простите, нет!
Как же вам свесить квасу,
Не влезет в бутылку мясо…
На масло и компот
Чек — вот!
А про сахарный коробок
И спичечный песок
Никогда не слыхала я лично —
Верно, товар заграничный…

О животных

Даниил Хармс
Бульдог и таксик

Над косточкой сидит бульдог,
Привязанный к столбу.
Подходит таксик маленький,
С морщинками на лбу.

«Послушайте, бульдог, бульдог! —
Сказал незваный гость. —
Позвольте мне, бульдог, бульдог,
Докушать эту кость».

Рычит бульдог на таксика:
«Не дам вам ничего!» —
Бежит бульдог за таксиком,
А таксик от него.

Бегут они вокруг столба.
Как лев, бульдог рычит.
И цепь стучит вокруг столба,
Вокруг столба стучит.

Теперь бульдогу косточку
Не взять уже никак.
А таксик, взявши косточку,
Сказал бульдогу так:
«Пора мне на свидание,
Уж восемь без пяти.
Как поздно! До свидания!
Сидите на цепи!»

Даниил Хармс
Тигр на улице

Я долго думал, откуда на улице взялся тигр.
Думал-думал,
Думал-думал,
Думал-думал,
Думал-думал.
В это время ветер дунул,
И я забыл, о чем я думал.
Так я и не знаю, откуда на улице взялся тигр.

Даниил Хармс
Лиса и петух

Лиса поймала петуха
И посадила в клетку.
— Я откормлю вас,
Ха-ха-ха!
И съем вас
Как конфетку.

Ушла лисица,
Но в замок
Забыла сунуть ветку.
Петух
Скорей
Из клетки
Скок!
И спрятался
За клетку.
Не видя в клетке петуха,
Лисица влезла в клетку.
Петух же крикнул:
— Ха-ха-ха!
И запер дверь на ветку.

Александр Введенский
Лошадка

Жила-была лошадка,
Жила-была лошадка,
Жила-была лошадка,
А у лошадки хвост,
Коричневые ушки,
Коричневые ножки.

Вот вышли две старушки,
Похлопали в ладошки,
Похлопали в ладошки,
Закладывали дрожки,
Закладывали дрожки
И мчались по дорожке.

Бежит, бежит лошадка
По улице, по гладкой.
Вдруг перед нею столбик,
На столбике плакат:

«Строжайше воспрещается
По улице проход.
На днях предполагается
Чинить водопровод».

Лошадка увидала,
Подумала и встала
И дальше не бежит,
Стоит и не бежит.

Старушки рассердились,
Старушки говорят:
«Мы что ж остановились?» —
Старушки говорят.

Лошадка повернулась,
Тележка подскочила,
Старушка посмотрела,
Подружке говорит:

«Вот это так лошадка,
Прекрасная лошадка,
Она читать умеет
Плакаты на столбах».

Лошадку похвалили,
Купили ей сухарь,
А после подарили
Тетрадку и букварь.

Николай Заболоцкий
Как мыши с котом воевали

Жил-был кот,
Ростом он был с комод,
Усищи — с аршин,
Глазищи — с кувшин,
Хвост трубой,
Сам рябой.
Ай да кот!

Пришел тот кот
К нам в огород,
Залез кот на лукошко,
С лукошка прыгнул в окошко,
Углы в кухне обнюхал,
Хвостом по полу постукал.
— Эге,— говорит,— пахнет мышами!
Поживу-ка я недельку с вами!

Испугались в подполье мыши —
От страха чуть дышат.
— Братцы,— говорят, — что же это такое?
Не будет теперь нам покоя.
Не пролезть нам теперь к пирогу,
Не пробраться теперь к творогу,
Не отведать теперь нам каши,
Пропали головушки наши!

А котище лежит на печке,
Глазищи горят, как свечки.
Лапками брюхо поглаживает,
На кошачьем языке приговаривает:
— Здешние, — говорит, — мышата
Вкуснее, — говорит, — шоколада,
Поймать бы их мне штук двести —
Так бы и съел всех вместе!

А мыши в мышиной норке
Доели последние корки,
Построились в два ряда
И пошли войной на кота.

Впереди генерал Культяпка,
На Культяпке — железная шляпка,
За Культяпкой — серый Тушканчик,
Барабанит Тушканчик в барабанчик,
За Тушканчиком — целый отряд —
Сто пятнадцать мышиных солдат.

Бум! Бум! Бум! Бум!
Что за гром? Что за шум?
Берегись, усатый кот,
Видишь — армия идет,
Видишь — армия идет,
Громко песенку поет.

Вот Культяпка боевой
Показался в кладовой.
Барабанчики гремят,
Громко пушечки палят,
Громко пушечки палят,
Только ядрышки летят!

Прибежали на кухню мыши,
Смотрят — а кот не дышит,
Глаза у кота закатились.
Уши у кота опустились,
Что случилось с котом?
Собрались мыши кругом, —
Глядят на кота, глазеют,
А тронуть кота не смеют.

Но Культяпка был не трус —
Потянул кота за ус, —
Лежит котище — не шелохнется,
С боку на бок не повернется.

Окочурился, разбойник, окочурился,
Накатил на кота карачун, карачун!
Тут пошло у мышей веселье,
Закружились они каруселью,
Забрались котищу на брюхо,
Барабанят ему прямо в ухо,
Все танцуют, скачут, хохочут…

А котище-то как подскочит,
Да как цапнет Культяпку
зубами —
И пошел воевать с мышами!
Вот какой он был, котище,
хитрый!
Вот какой он был, котище,
умный!
Всех мышей он обманул,
Всех он крыс переловил.

Не лазайте, мыши, по полочкам,
Не воруйте, крысы, сухарики.
Не скребитесь под полом, под лестницей,
Не мешайте Никитушке спать-почивать!

О рыбаках и рыбе

Даниил Хармс
Неожиданный улов

Сын сказал отцу: — Отец,
Что же это наконец?
Шесть часов мы удим, удим,
Не поймали ничего.
Лучше так сидеть не будем
Неизвестно для чего.

— Замолчишь ты наконец! —
Крикнул с яростью отец.
Он вскочил, взглянул на небо…
Сердце так и ухнуло!
И мгновенно что-то с неба
В воду с криком бухнуло.

Сын, при помощи отца,
Тащит на берег пловца,
А за ним на берег рыбы
Так и лезут без конца!
Сын доволен. Рад отец.
Вот и повести конец.

Александр Введенский
О рыбаке и судаке

По реке плывет челнок,
На корме сидит рыбак,
На носу сидит щенок,
В речке плавает судак.
Речка медленно течет,
С неба солнышко печет.

А на правом берегу
Распевает петушок,
А на левом берегу
Гонит стадо пастушок.
Громко дудочка звучит,
Ходит стадо и мычит.

Дернул удочку рыбак,
На крючке сидит червяк.
Рыбы нету на крючке,
Рыба плавает в реке.

«То ли, — думает рыбак, —
Плох крючок и плох червяк,
То ли тот судак — чудак», —
Вот что думает рыбак.

А быть может, нет улова
Оттого, что шум кругом,
Что, мыча, идут коровы
За веселым пастухом.

Что прилежно распевает
Голосистый петушок,
Что визжит и подвывает
Глупый маленький щенок.

Всем известно
Повсеместно —
Вам, ему, тебе и мне:
Рыба ловится чудесно
Только в полной тишине.

Вот рыбак сидел, сидел
И на удочку глядел,
Вот рыбак терпел, терпел,
Не стерпел и сам запел.

По реке плывет челнок,
На корме поет рыбак,
На носу поет щенок,
Песню слушает судак.

Слышит дудочки звучанье,
Слышит пенье петушка,
Стадо громкое мычанье
И плесканье челнока.

И завидует он всем:
Он, судак, как рыба нем.

Александр Введенский
Рыбак

На мосту рыбак сидел
И на речку не глядел,
Не глядел на удочку,
А играл на дудочке.
Ветром тихо дунуло,
Он подумал: клюнуло!

Рыболов, рыболов
Не велик твой улов:
Старая подметка
И сломанная щетка.

Александр Введенский
Рыбак

Плывет на лодочке рыбак
И песенку поет.
Хотя и отсырел табак, —
Он трубочку набьет.

Немало поработал он, —
Велик, богат улов,
Звезда взошла на небосклон,
Блестит из облаков.

А ночь тепла, светла, тиха,
Луны приятен свет.
И будет славная уха
Назавтра на обед.

Александр Введенский
Рыбаки

Вот дело какое случилось у нас
В рыбацкой простой деревушке:
Идут рыбаки в предутренний час,
А ветер деревьев качает верхушки.

Идут рыбаки, и мальчик спешит,
Собака бежит и лает.
Собака бежит, собака визжит,
Собака в море желает.

К спокойному морю они подошли
И лодку в море столкнули,
Поставили руль и сеть принесли,
И парус вдвоем натянули.

Вот мальчик садится, и три рыбака
С собакою в лодку садятся,
Один на корму, на руль рука,
И вот пора отправляться.

По тихому морю поплыли они,
Суровый парус натянут.
В широком море они одни —
Ловить они рыбу станут.

Медузы плывут глубоко под водой,
Дельфины веселые скачут,
Играет волны гребешок завитой,
И все предвещает удачу.

Вдруг туча на солнечном небе встает,
И ветер с волнами ссорится.
Скорее, скорее, вот буря идет,
И солнце за тучей скроется!

Скорей, рыбаки, отправляйтесь домой,
Скорее, а то опоздаете,
Все небо покрыто холодною тьмой,
Чего вы еще ожидаете?

Грозное море шумит и гудит,
Волны на лодку бросаются,
Ветер свирепый над морем летит,
И паруса обрываются.

Волны идут, волны ревут,
Брызги над морем несутся,
А рыбаки, надрываясь, гребут.
Храбрые, с бурею бьются.

Буря крепчает, поднялся шквал,
Сопротивление слабо,
Страшный приходит девятый вал,
Валится лодка на бок.

В воду упали три рыбака,
Мальчик с собакой свалились,
Чья-то за борт ухватилась рука,
Двое за руль уцепились.

— Эй! помогите, тонем, тону! —
Собака от страха скулила,
Мальчик собаку к себе притянул,
А буря ревела и выла.

А старый рыбак выбивался из сил,
Кричал: «Рыбаки, не сдавайся!»
А ветер шумел, и дождь моросил,
И хочешь не хочешь, купайся.

В деревне волнуются, ждут рыбаков,
В деревне тоска и тревога,
И вот вызываются пять смельчаков,
И вот готова подмога.

И смело сквозь бурю плывут моряки
В широкое, грозное море,
Где с бурею бьются на смерть рыбаки,
С высокими волнами споря.

Но вот им бросают веревку, канат,
Бросают спасательный пояс,
И мальчик спасен, и три рыбака.
Собака лежит успокоясь.

Луна встает и бросает лучи,
И тучи на запад ползут.
И темное море устало молчит,
И волны лениво встают.

А в это время на берегу
Толпятся жены и дети,
Одни собаки дома стерегут,
И дует холодный ветер.

Пусть ветер дует, мы подождем,
Они подплывают, им отдых нужен,
Понуро идут под диким дождем,
А дома ждет их горячий ужин.

Полный опасности — вот он каков,
Суровый труд рыбаков.

Об играх

Даниил Хармс
Га-ра-рар!

Бегал Петька по дороге,
по дороге,
по панели,
бегал Петька
по панели
и кричал он:
— Га-ра-рар!
Я теперь уже не Петька,
разойдитесь!
разойдитесь!
Я теперь уже не Петька,
я теперь автомобиль.

А за Петькой бегал Васька
по дороге,
по панели,
бегал Васька
по панели
и кричал он:
— Ду-ду-ду!
Я теперь уже не Васька,
сторонитесь!
сторонитесь!
Я теперь уже не Васька,
я почтовый пароход!

А за Васькой бегал Мишка
по дороге,
по панели,
бегал Мишка
по панели
и кричал он:
— Жу-жу-жу!
Я теперь уже не Мишка,
берегитесь!
берегитесь!
Я теперь уже не Мишка,
я советский самолет.

Шла корова по дороге,
по дороге,
по панели,
шла корова
по панели
и мычала:
— Му-му-му!
Настоящая корова,
с настоящими
рогами,
шла навстречу по дороге,
всю дорогу заняла.

— Эй, корова,
ты, корова,
не ходи сюда, корова,
не ходи ты по дороге,
не ходи ты по пути.
— Берегитесь! — крикнул Мишка.
— Сторонитесь! — крикнул Васька.
— Разойдитесь! — крикнул Петька,
и корова отошла.

Добежали,
добежали
до скамейки
у ворот
пароход
с автомобилем
и советский
самолет,
самолет
с автомобилем
и почтовый
пароход.

Петька прыгнул на скамейку,
Васька прыгнул на скамейку,
Мишка прыгнул на скамейку,
на скамейку у ворот.
— Я приехал! — крикнул Петька.
— Стал на якорь! — крикнул Васька.
— Сел на землю! — крикнул Мишка,
и уселись отдохнуть.

Посидели,
посидели
на скамейке
у ворот
самолет
с автомобилем
и почтовый
пароход,
пароход
с автомобилем
и советский
самолет.

— Кроем дальше! — крикнул Петька.
— Поплывем! — ответил Васька.
— Полетим! — воскликнул Мишка,
и поехали опять.
И поехали машины
по дороге,
по панели,
только пятками сверкали
и кричали:
— Жу-жу-жу!
Только пятками сверкали
по дороге,
по панели,
только ручками махали
и кричали:
— Ду-ду-ду!
Только ручками махали
на дороге,
на панели,
только шапками кидали
и кричали:
— Га-ра-рар!

Пуговка, веревочка,
Палочка-выручалочка!

Пряткой будет Женька!
Прячься хорошенько!

Где мы все и сколько нас,
Долго нам рассказывать.

Только очень просим вас
Женьке не подсказывать.

Встав сегодня
Поутру,
Я воздушный
Змей
Беру.
В поле с песней
Выбегаю,
Змей по ветру
Запускаю.
Выше
Крыши,
Выше леса,
Над землею
Змей взлетел.
И над синею рекою
Змей
От ветра загудел.

Разноцветными боками
Засверкал под облаками
Змей, змей,
Мчись быстрей!
Испугался
Воробей,
Струсила синица:
Это что за птица?
Слушай, ты
Большая туча!
Догони, его —
Сумей!
Мой веселый
И летучий,
Мой воздушный
Змей!

Александр Введенский
Володя Ермаков

Стали пятеро ребят,
стали рядом, говорят:
— На лугу стоит береза
и листочками дрожит.
Кто быстрее паровоза
до березы добежит?
Я — нет!
Я — нет!
Я — нет!
Я — нет!

А Володя Ермаков
говорит: — Я готов.
Вижу я, стоит береза
на лугу.
Я быстрее паровоза
добегу.
Пролетели три минуты —
раз, два, три!
У березы наш Володя —
посмотри!

Стали пятеро ребят,
стали рядом, говорят:
— Глубоки речные воды,
из воды скала встает.
Кто скорее парохода
до скалы той доплывет?
Я — нет!
Я — нет!
Я — нет!
Я — нет!

А Володя Ермаков
говорит: — Я готов.
Вижу я речные воды
и скалу.
Я скорее парохода
доплыву.
Пролетели три минуты —
раз, два, три!
До скалы доплыл Володя —
посмотри!

Стали пятеро ребят,
стали рядом, говорят:
— За забором есть дорожка,
и ведет дорожка в бор.
Кто же, ловко, словно кошка,
перепрыгнет тот забор.
Я — нет!
Я — нет!
Я — нет!
Я — нет!

А Володя Ермаков
говорит: — Я готов.
Вижу, вижу я дорожку,
вижу бор.
Перепрыгну я, как кошка,
тот забор.
Пролетели три секунды —
раз, два, три!
За забором стал Володя —
посмотри!

Замечательный бегун —
Ермаков.
Замечательный прыгун —
Ермаков.
Удивительный пловец —
Ермаков.
Физкультурник-молодец —
Ермаков.

Юрий Владимиров
Оркестр

Папа и мама ушли к дяде Косте.
У Саши и Вали — гости.
И придумали Саша с сестрою:
— Давайте оркестр устроим!

И устроили:
Валя — на рояле,
Юля — на кастрюле,
Лешка — на ложках,
Саша — на трубе, —
Представляете себе?

Кошка — в окошко,
Кот — под комод,
Дог — со всех ног
на порог
и на улицу.
И по всем по этажам —
Страшный шум, страшный гам.

Кричат во втором:
— Рушится дом!
Провалился этаж!—
Схватили саквояж,
Лампу, сервиз —
И вниз!

А в первом говорят:
— Без сомнения —
Наводнение! —
Захватили сундуки —
И на чердаки!

А на улице, где дом,
Разгром:
Очень страшно, очень жутко,
Своротила лошадь будку.
Страшный шум, страшный крик, —
В лавку въехал грузовик…

Прибегает управдом:
— Почему такой содом?!
Где пожар, где обвал? —
И оркестр увидал:
Валя — на рояле,
Юля — на кастрюле,
Лешка — на ложках,
Саша — на трубе, —
Представляете себе?

А дворник дал
Пожарный сигнал,
И по этому сигналу
Часть тотчас же прискакала:
— Что горит? Где горит? —
Управдом говорит:
— Hет пожара здесь, поверьте,
Все несчастье тут — в концерте.

Папа и мама на улице Лассаля
и то — услыхали!
«Что за шум, что за гром?
Ах, несчастье дома!»
Побежали так, что папа
Потерял платок и шляпу.

Папа с мамой прибегают,
Папе дети говорят:
— Тише, — здесь оркестр играет!
Hу-ка вместе, дружно в лад:
Валя — на рояле,
Юля — на кастрюле,
Лешка — на ложках,
Саша — на трубе, —
Представляете себе?

Николай Заболоцкий
На реке

Вот посмотрите-ка,
какое представленье!
Каждый удивляется,
кто близко подойдет!
Двадцать три разбойника
в это воскресенье
сделали на речку
разбойничий налет.

Атаман Ванюшка
с Николашкой вместе
в лодку залезли,
поехали на юг.
Только отъехали,
а лодка ни с места:
ребята прицепились,
ехать не дают.

Батюшки! Матушки!
Громче паровоза
воет какой-то
ужасный зверь!
Это Парамошка
выкупал Барбоса:
— Будешь ты, Барбоска,
чистенький теперь.

Разбойники на солнышке
лежат — загорают,
разбойники по мячику
ладошками бьют,
а солнечные зайчики
на мячике играют,
и белые кораблики
по речке плывут!

Николай Заболоцкий
Чехарда

«Миша Свечкин,
Стась Овечкин,
Вова Драбкин,
Шура Бабкин,
Все сюда!
Чехарда!»

Через головы и кепки,
Через десять крепких тел
Миша Свечкин, толстый, крепкий,
Словно бомба полетел.
Словно бомба полетел,
Стась в крапиву отлетел,
Вова Драбкин растянулся,
Шура перекувырнулся,
И сразмаха носом хлоп!
Стоп! Стоп! Стоп! Стоп!
«Стой, ребята, подожди!
Кто там скачет впереди?
Если прыгаешь, то прыгай,
Пяткой в воздухе не дрыгай,
Подскочил и пролетай,
Локтем в спину не толкай.
Если встал, так не качайся,
Крепко в ногу упирайся,
Ниже голову нагни,
Плечи выше подними,
Ноги шире расставляй.
Ну, Овечкин, начинай!»
Разбежался Стась Овечкин —
Растянулся Миша Свечкин,
Вова мокрый стал как мышка,
На щеке у Шуры шишка,
В синяках у Стася лоб…
Стоп! Стоп! Стоп! Стоп!
«Стой, ребята, в самом деле,
Что вы нынче? Обалдели?
Это разве чехарда?
Не игра, а ерунда!
Кто не знает физкультуры,
Тот и скачет как мешок.
Покажи ребятам, Шура,
Что такое наш прыжок».
Прыгнул Шура через Мишу,
Отвечает Миша: «Вижу!»
Прыгнул Шура через Вовку,
Отвечает Вовка: «Ловко!»
«Понимаем, понимаем,
Понимаем, как скакать!
Ну-ка, снова начинаем!
Нынче Вовке начинать!»
Разбежался Вова Драбкин —
«Раз!»
«Ага», — ответил Бабкин.
«Два!»
«Сошло», — ответил Свечкин.
«Три!»
«Вполне», — сказал Овечкин.
Тут все цугом,
Друг за другом
По тропинке,
Через спинки,
Через головы ребят
Все как мячики летят,
Все как мячики летят —
Десять мальчиков подряд.
Здравствуй, здравствуй физкультура,
Здравствуй, первый наш урок!
Запиши-ка, Бабкин Шура,
В физкультурный нас кружок!

О числах

Даниил Хармс
Миллион

Шел по улице отряд,
сорок мальчиков подряд:
раз,
два,
три,
четыре,
и четыре
на четыре,
и четырежды
четыре,
и еще потом четыре.

В переулке шел отряд:
сорок девочек подряд.
Раз, два, три, четыре,
и четыре на четыре,
и четырежды четыре,
и еще потом четыре.

Да как встретилися вдруг
стало восемьдесят вдруг!
Раз,
два,
три,
четыре,
и четыре
на четыре,
на четырнадцать
четыре,
и еще потом четыре.

А на площадь
повернули,
а на площади
стоит
не компания,
не рота,
не толпа,
не батальон,
и не сорок,
и не сотня,
а почти что
МИЛЛИОН!

Раз, два, три, четыре,
и четыре
на четыре,
сто четыре
на четыре,
полтораста
на четыре,
двести тысяч
на четыре!
и еще потом четыре!

Даниил Хармс
Цирк Принтинпрам

Невероятное представление.
Новая программа

Сто коров,
Двести бобров,
Четыреста двадцать
Ученых комаров
Покажут сорок
Удивительных
Номеров.

Четыре тысячи петухов
И четыре тысячи индюков
Разом
Выскочат
Из четырех сундуков.

Две свиньи
Спляшут польку.
Клоун Петька
Ударит клоуна Кольку.
Клоун Колька
Ударит клоуна Петьку.
Ученый попугай
Съест моченую
Редьку.

Четыре тигра
Подерутся с четырьмя львами.
Выйдет Иван Кузмич
С пятью головами.
Силач Хохлов
Поднимет зубами слона.
Потухнут лампы
Вспыхнет луна.

Загорятся под куполом
Электрические звезды.
Ученые ласточки
Совьют золотые гнезда.

Грянет музыка,
И цирк закачается…
На этом, друзья,
Представление
наше
кончается.

Девять
Картин
Нарисовано
Тут.

Мы разглядели их
В девять
Минут.

Но если б
Их было
Не девять,
А больше,

То мы
И глядели
На них бы
Подольше.

Даниил Хармс
Веселые чижи

Песня
Посвящается 6-му Ленинградскому детдому

Жили в квартире
Сорок четыре,
Сорок четыре веселых
чижа:
Чиж — судомойка,
Чиж — поломойка,
Чиж — огородник,
Чиж — водовоз,
Чиж — за кухарку,
Чиж — за хозяйку,
Чиж — на посылках,
Чиж — трубочист.

Печку топили,
Кашу варили
Сорок четыре веселых
чижа:
Чиж — с поварешкой,
Чиж — с кочережкой,
Чиж — с коромыслом,
Чиж — с решетом,
Чиж накрывает,
Чиж созывает,
Чиж разливает,
Чиж раздает.

Кончив работу,
Шли на охоту
Сорок четыре веселых
чижа:
Чиж — на медведя,
Чиж — на лисицу,
Чиж — на тетерку,
Чиж — на ежа,
Чиж — на индюшку,
Чиж — на кукушку,
Чиж — на лягушку,
Чиж — на ужа.

После охоты
Брались за ноты
Сорок четыре веселых
чижа.
Дружно играли:
Чиж — на рояли,
Чиж — на цимбале,
Чиж — на трубе,
Чиж — на тромбоне,
Чиж — на гармони,
Чиж — на гребенке,
Чиж — на губе!

Ездили всем домом
К зябликам знакомым
Сорок четыре веселых чижа:
Чиж — на трамвае,
Чиж — на моторе,
Чиж — на телеге,
Чиж — на возу,
Чиж — в таратайке,
Чиж — на запятках,
Чиж — на оглобле,
Чиж — на дуге!

Спать захотели,
Стелют постели
Сорок четыре веселых чижа:
Чиж — на кровати,
Чиж — на диване,
Чиж — на корзине,
Чиж — на скамье,
Чиж — на коробке,
Чиж — на катушке,
Чиж — на бумажке,
Чиж — на полу.

Лежа в постели,
Дружно свистели
Сорок четыре веселых чижа:
Чиж: трити-тити,
Чиж: тирли-тирли,
Чиж: дили-дили,
Чиж: ти-ти-ти,
Чиж: тики-тики,
Чиж: тики-рики,
Чиж: тюти-люти,
Чиж: тю-тю-тю!

Триста семьдесят ребят,
Темных, светлых или рыжих,
На санях с горы летят,
Быстро катятся на лыжах.

Если б вы мне дали лыжи,
Дали санки мне, друзья,
Всех бы темных, светлых, рыжих
Обогнал сегодня я.

Жаль, что занят я опять —
Надо мне стихи писать.

О Петях

Александр Введенский
Умный Петя

Вот сидит пред вами Петя,
Он умнее всех на свете.
Все он знает,
Понимает,
Все другим он объясняет.
Подходили дети к Пете,
Говорили с Петей дети:
— Петя, Петя. Ты ученый —
Говорят они ему:
— Облетает лист зеленый,
Объясни нам, почему?
И ответил
Петя:
— Дети!
Хорошо,
Я объясню.
Лист зеленый облетает
По траве сухой шуршит,
Потому что он плохими
К ветке нитками пришит.
Услыхали это дети
И сказали:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Это так?
И опять сказали дети:
— Если ты все знаешь, Петя,
Если ты умнее всех,—
Расскажи-ка нам про снег.

Не поймем — зачем зимою
Снег на улице валит,
И над белою землею
Больше зяблик не летит?
И ответил
Петя:
— Дети!
Ладно, ладно,
Расскажу.
Знаю очень хорошо:
Снег — зубной порошок,
Но особый, интересный,
Не земной, а небесный.
Зяблик больше не летает,
Как известно оттого:
Крылья к туче примерзают,
Примерзают у него.
Услыхали это дети,
Удивились:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Оттого?
И тогда сказали дети:
— Хороши ответы эти,
Но ответить на вопросы,
Мы еще тебя попросим:
Видишь, стали дни короче,
И длиннее стали ночи?
Почему, ответь потом,
Вся река покрылась льдом?
И ответил
Петя:
— Дети!
Так и быть уж,
Объясню.
Рыбы в речке строят дом,
Для своих детишек
И покрыли речку льдом —
Он им вроде крыши.
Оттого длиннее ночи,
Оттого короче дни,
Что мы рано стали очень
Зажигать в домах огни.
Услыхали это дети,
Засмеялись:
— Что ты, Петя,
Неужели
В самом деле,
В самом деле
Оттого?
Как вы думаете, дети:
А не врет ли этот Петя?

Жил на свете
Мальчик Петя,
Мальчик Петя
Пинчиков.

И сказал он:
— Тетя, тетя,
Дайте, тетя,
Блинчиков.

Но сказала
Тетя Пете:
— Петя, Петя
Пинчиков!

Не люблю я,
Когда дети
Очень клянчут
Блинчиков.

Александр Введенский
Кто?

Дядя Боря говорит,
Что
Оттого он так сердит,
Что

Кто-то на пол уронил
Банку, полную чернил,

И оставил на столе
Деревянный пистолет,

Жестяную дудочку
И складную удочку.

Может, это серый кот
Виноват?
Или это черный пес
Виноват?
Или это курицы
Залетели с улицы?
Или толстый, как сундук,
Приходил сюда индюк,
Банку, полную чернил,
В кабинете уронил
И оставил на столе
Деревянный пистолет,
Жестяную дудочку
И складную удочку?

Тетя Варя говорит,
Что
Оттого она ворчит,
Что

Кто-то сбросил со стола
Три тарелки, два котла
И в кастрюлю с молоком
Кинул клещи с молотком.

Может, это серый кот
Виноват?
Или это черный пес
Виноват?
Или это курицы
Залетели с улицы?
Или толстый, как сундук,
Приходил сюда индюк,
Три тарелки, два котла
Сбросил на пол со стола
И в кастрюлю с молоком
Кинул клещи с молотком?

Дядя Боря говорит:
— Чьи же это вещи?

Тетя Варя говорит:
— Чьи же это клещи?

Дядя Боря говорит:
— Чья же эта дудочка?

— Тетя Варя говорит:
Чья же эта удочка?

Убегает серый кот,
Пистолета не берет.
Удирает черный пес,
Отворачивает нос.
Не приходят курицы,
Бегают по улице.
Важный, толстый, как сундук,
Только фыркает индюк,
Не желает дудочки,
Не желает удочки.

А является один
Пятилетний гражданин,

Пятилетний гражданин
Мальчик Петя Бородин.

Напечатают в журнале,
Что
Наконец-то все узнали
Кто —

Три тарелки, два котла.
Сбросил на пол со стола
И в кастрюлю с молоком
Кинул клещи с молотком,
Банку, полную чернил,
В кабинете уронил
И оставил на столе
Деревянный пистолет,
Жестяную дудочку
И складную удочку.
Серый кот не виноват,
Нет.
Черный пес не виноват,
Нет.
Не летали курицы
К нам в окошко с улицы.
Даже толстый, как сундук,
Не ходил сюда индюк,
Только Петя Бородин
Виноват во всем один.
И об этом самом Пете
Пусть узнают все на свете.

О пути

Когда я вырасту большой,
Я снаряжу челнок.
Возьму с собой бутыль с водой
И сухарей мешок.

Потом от пристани веслом
Я ловко оттолкнусь.
Плыви, челнок! Прощай, мой дом!
Не скоро я вернусь.

Сначала лес увижу я,
А там, за лесом тем,
Пойдут места, которых я
И не видал совсем.

Деревни, рощи, города,
Цветущие сады,
Взбегающие поезда
На крепкие мосты.

И люди станут мне кричать:
«Счастливый путь, моряк!»
И ночь мне будет освещать
Мигающий маяк.

Александр Введенский
Теплоход

Вот к ялтинскому молу
Лениво пристает
Огромный и тяжелый
Двухтрубный теплоход.

Уже идет погрузка —
Спускают в трюмы груз.
По лесенке по узкой
Наверх я заберусь.

И прогудит протяжно
Торжественный гудок,
И ласковый и влажный
Подует ветерок.

И мы в большое море
Спокойно поплывем,
И песню на просторе
Все вместе запоем!

Даниил Хармс
Из дома вышел человек

Из дома вышел человек
С дубинкой и мешком
И в дальний путь,
И в дальний путь
Отправился пешком.

Он шел все прямо и вперед
И все вперед глядел.
Не спал, не пил,
Не пил, не спал,
Не спал, не пил, не ел.
И вот однажды на заре
Вошел он в темный лес
И с той поры,
И с той поры,
И с той поры исчез.

Но если как-нибудь его
Случится встретить вам,
Тогда скорей,
Тогда скорей,
Скорей скажите нам.

Николай Заболоцкий
Песня туриста

Воды студеной
Налью в баклажку,
В мешок засуну
Носки, рубашку.
Зовет и манит
Далекий край.
Прощай, товарищ,
Не забывай!

Есть на Кавказе
Большие горы,
В горах тропинки,
Ущелья, норы.
Под облаками
У самых звезд
Найду я кручи
Орлиных гнезд.

Внизу под ними
Бушует Терек,
Спущусь я сверху
На самый берег,
И вместо крика
Седых орлов —
Реки услышу
Веселый рев.

Потом в Сухуме,
Где апельсины,
Где абрикосы,
Где мандарины,
Где возле пальмы
Большая тень, —
Купаться буду
Два раза в день.

Настанет осень,
К занятьям новым
Вернусь я крепким,
Вернусь здоровым.
Теперь пора мне
В далекий путь.
Прощай, товарищ,
Не позабудь!

Юрий Владимиров
Самолет

Самолет стоит на поле,
На колесиках стоит.
Он готовится к полету,
Он пропеллером блестит.

Затрещали три мотора —
Три мотора по бокам.
Побежал самолет,
Полетел к облакам.
Два механика-пилота
Между крыльев впереди
Управляют самолетом
У мотора впереди.

Я сижу, читаю книжку,
Я в окошечко смотрю.
Я немножко почитаю —
И в окошко посмотрю.
Я прочту про город Клязьму —
Я на Клязьму посмотрю,
Я прочту про город Вязьму —
Я на Вязьму посмотрю.
Я над Новгородом трубку
Вынул трубку и набил,
Я над Псковом эту трубку,
Эту трубку закурил.
Я над Псковом чиркнул спичку,
Чиркнул спичку и зажег.
Потушил ее — и бросил
Прямо в Вышний Волочёк!

Трехмоторный самолет —
Он моторами гудит,
Он качается на крыльях,
Он пропеллером блестит.

Он качается на крыльях,
Он пропеллером блестит,
Он над тучами на крыльях
Мимо солнышка летит.

Говорит народ в Тамбове:
«Вот на небе самолет».
«Да, — ответили в Ростове: —
Это, ясно, самолет».

Загудели три мотора —
Три мотора по бокам,
Повернул
Самолет,
Опустился
К облакам.
Ниже,
Ниже,
Мимо
Тучи,
Мимо
Дома
Самолет.
Замолчали
Три мотора,
Разбегается народ.

Пробежался самолет
По песочку, по траве.
Открывает летчик дверь:
«Вылезайте —
Вы —
в Москве».

О сне

Александр Введенский
Колыбельная

Я сейчас начну считать:
Раз, два, три, четыре, пять.
Только кончу я считать,
Все давайте спать! Спать!

По дорогам ходит сон —
Раз, два, три, четыре, пять,
Всем приказывает он:
Спать. Спать. Спать. Спать.

Сон по улице пойдет,
А ему навстречу кот.
Кот усами шевелит.
Сон коту уснуть велит.

Раз, два, три, четыре, пять.
Спать. Спать. Спать. Спать.

Навестить идет он кукол.
Только в комнату вступил —
Сразу кукол убаюкал
И медведя усыпил.

Раз, два, три, четыре, пять.
Спать. Спать. Спать. Спать.

И к тебе приходит сон,
И, зевая, шепчет он:
— Спят деревья. Спят кусты.
Поскорей усни и ты.
Раз, два, три, четыре, пять.
Спать. Спать. Спать. Спать.
Сосчитаю я опять:
Раз, два, три, четыре, пять.
Спать.

Александр Введенский
Сны

1
Села кошка на окошко,
Замурлыкала во сне.
Что тебе приснилось, кошка?
Расскажи скорее мне.
И сказала кошка: — Тише,
Тише, тише говори.
Мне во сне приснились мыши —
Не одна, а целых три.

2
Тяжела, сыта, здорова,
Спит корова на лугу.
Вот увижу я корову,
К ней с вопросом побегу:
— Что тебе во сне приснилось?
Эй, корова, отвечай!
А она мне: — Сделай милость,
Отойди и не мешай.
Не тревожь ты нас, коров:
Мы, коровы, спим без снов.

3
Звезды в небе заблестели,
Тишина стоит везде.
И на мху как на постели
Спит малиновка в гнезде.
Я к малиновке склонился,
Тихо с ней заговорил:
— Сон какой тебе приснился? —
Я малиновку спросил.
— Мне леса большие снились,
Снились реки и поля.
Тучи синие носились
И шумели тополя.
О лесах, полях и звездах
Распевала песни я.
И проснулись птицы в гнездах
И заслушались меня.

4
Ночь настала. Свет потух.
Во дворе уснул петух.
На насест уселся он,
Спит петух и видит сон.
Ночь глубокая тиха.
Разбужу я петуха.
— Что увидел ты во сне?
Отвечай скорее мне!
И сказал петух: — Мне снятся
Сорок тысяч петухов,
И готов я с ними драться
И побить их я готов!

5
Спят корова, кошка, птица,
Спит петух. И на кровать
Стала Люша спать ложиться,
Стала глазки закрывать.
Сон какой приснится Люше?
Может быть — зеленый сад,
Где на каждой ветке груши
Или яблоки висят?
Ветер травами колышет,
Тишина кругом стоит.
Тише, люди. Тише. Тише.
Не шумите — Люша спит.

Александр Введенский
Люсина книжка

Звезды в небе отблестели,
И луна давно ушла.
Только Люся на постели
Все спала, спала, спала.

Мама в комнату входила,
Мама девочку будила.
— Раз, два, три, четыре, пять.
Просыпайся, хватит спать.

Солнце светит к нам в окошко,
Птицы песенки поют.
Во дворе гуляет кошка,
И соседи кофе пьют.

Встали куклы, Мишка, чиж.
Ты одна все спишь и спишь. —
Мама девочку будила,
Мама девочку стыдила.

Девочка открыла глазки.
— Мама, снилось мне во сне,
Что смешную очень сказку
Ты рассказывала мне.

А сказка длинная была,
И оттого я проспала.

С добрым утром, синий таз,
Мыться буду я сейчас.
С добрым утром, гребешок,
Щетка, губка, порошок.

Я воды в кувшин налью,
Я тебя, кувшин, люблю.
Это вовсе не беда,
Что холодная вода.

Медвежата, и волчата,
И тигрята, и галчата
Спать ложатся не в кровать.
Мышки, ласточки и кошки
Не должны себе на ножки
Туфель надевать.

Без чулок живут олень,
Слон, мартышка и тюлень.

Но ребята не слоны —
И чулочки им нужны.

Почему не хочет
Мишка бутерброд?
Яблоко румяное
Тоже не берет.

Почему у Мишки
Грустное лицо?
Он не хочет грушу,
Не берет яйцо!

Булку он не кушает,
Молоко не пьет.
Может быть, у Мишки
Заболел живот?

Посмотрите на игрушки —
Все игрушки хороши.
Утки, кубики, лягушки,
Самолет, карандаши.

Кукла Маша,
Радость наша.
Конь,
Горячий,
Как огонь.
По квартире
Резво скачет
На колесах
Этот конь.

— Ты не хочешь ли,
Дружок,
Съесть песочный
Пирожок?

— Нет, спасибо,
Из песка
Не люблю я
Пирожка.

Раз, два, три, четыре.
Тишина стоит в квартире.
Раз, два, три, четыре, пять.
Все легли в кровати спать.

Тихо тикают часы,
Люся спит и видит сны.

Первый сон — про воробья,
А второй — про соловья.

Третий сон — про лес дремучий,
Где живет медведь могучий.
Не бросается медведь,
Не кусается медведь,
С медвежатами медведь
Начинает песни петь.

Тихо тикают часы.
Люся спит и видит сны.

Александр Введенский
Песенка машиниста

Спят ли волки?
Спят. Спят.
Спят ли пчелки?
Спят. Спят.
Спят синички?
Спят. Спят.
А лисички?
Спят. Спят.
А тюлени?
Спят. Спят.
А олени?
Спят. Спят.
А все дети?
Спят. Спят.
Все на свете?
Спят. Спят.
Только я и паровоз,
Мы не спим,
Мы не спим.
И летит до самых звезд
К небу дым,
К небу дым.

Дремлет сокол,
Дремлют пташки,
Дремлют козы и барашки,
А в траве в различных позах
Спят различные букашки.
Дремлет мостик над водой,
Дремлет кустик молодой,
Пятаков Борис Петрович
Дремлет кверху бородой.

Юрий Владимиров
Евсей

Заснул Евсей,
Захрапел Евсей,
Только слышен храп
По квартире всей.
Мы его будили,
В барабаны били,
Ему кричали все:
— Вставай, Евсей! —
А Евсей и не слыхал —
Так крепко спал.

Дали сигнал, что заснул Евсей,
Вызвали двадцать пожарных частей,
Приехал брандмейстер с большой бородой,
Велел поливать Евсея водой.
Поливали из ста одного рукава —
Обмелела Фонтанка, обмелела Нева,
Пересохла Мойка и Крюков канал —
И только Евсей все спал да спал.

Позвали к Евсею сто силачей,
Сто скрипачей, сто трубачей.
Сто скрипачей как ударят в смычки —
Сломались смычки, струны — в клочки.
Сто трубачей стали в трубы трубить,
В трубы трубить, Евсея будить.

А силачи — скакать, играть,
Гири в квартире кидать, швырять —
Тут и дом задрожал, тут и пол задрожал,
Но только Евсей по-прежнему спал.

Кликнули роту красноармейцев:
— Готовы помочь? —
— Ну, разумеется! —
Перед домом поставили пушек ряд,
В каждую пушку вложили заряд.
Из пушек палили за залпом залп —
Евсей же спал, да спал, да спал.

Умчались пожарные части домой,
Уехал брандмейстер с большой бородой,
Ушли отдыхать в цирк силачи,
Ушли скрипачи и трубачи,
Промаршировала домой, разумеется,
Первая рота красноармейцев.

Мама к Евсею вошла утром раненько:
— Хочешь, Евсеюшка, мятного пряника? —

Как проснулся Евсей,
Потянулся Евсей,
Гаркнул Евсей
Грудью всей:
— Давай!

Источник статьи: https://arzamas.academy/materials/1708

«Сон про музей в борделе» — отрывок из книги Роберто Калассо

alt

Сон про музей в борделе

В четверг, 13 марта 1856 года Бодлер проснулся в пять утра оттого, что Жанна с шумом подвинула у себя в комнате какой-то предмет. Пробуждение оборвало на середине запутанный сон. Бодлер мгновенно взялся за перо, чтобы рассказать этот сон Асселино, преданному другу, который в будущем возьмёт на себя труд собрать все архивы поэта. Бодлер ценил хорошие манеры, он отлично знал, как это скучно, выслушивать чужие сны. Монсеньор Делла Каза был того же мнения. Почему же тогда Бодлер выбрал Асселино, чтобы немедля и во всех деталях поведать ему свой сон? (Он никогда не делал этого ни прежде, ни потом). «Коль скоро сны вас развлекают» — так начинает Бодлер свое письмо, свидетельствующее о том, что Асселино был его наперсником по части сновидений. Двумя годами раньше Асселино опубликовал в одном журнале свой рассказ «Нога», в котором описывал приготовления к казни в саду Тюильри: должны были расстрелять некоего генерала. Эта история может рассматриваться как сон о несостоявшейся казни генерала Опика: сон, подсказанный другу сознанием Бодлера. Возможно также, что поделившийся сном не мог рассказать его от первого лица. Но однажды он отделил сон от новеллы и прокомментировал его в рецензии, являющей собою самый проникновенный его текст, посвященный сну как таковому.

Сон Асселино

«Однажды мне приснилось, что я стою посреди центральной аллеи сада Тюильри в плотной толпе, собравшейся посмотреть на казнь некоего генерала. Все присутствующие хранили почтительное и торжественное молчание.

Генерала принесли в дорожном сундуке. Он вылез из него в форме и при всем параде, с непокрытой головой, и затянул тихим голосом траурный гимн.

Вдруг откуда ни возьмись, справа, со стороны площади Людовика XV, на площадку выскочил военный конь, под седлом и в сбруе.

К приговоренному подошел жандарм и почтительно вложил ему в руки заряженное ружьё: генерал прицелился, выстрелил, и конь упал замертво.

После этого толпа начала расходиться, и я тоже пошел прочь, глубоко убежденный, что существует обычай: когда генерала приговаривают к казни, если на месте казни появляется его конь и генерал его убивает, то получает помилование».

Во время февральского восстания 1848 года Жюль Бюиссон встретил на улице Бюси денди. Это был Бодлер, который, вскидывая к плечу «великолепное ружьё», убеждал мятежников найти и расстрелять генерала Опика. Слушавшие его, возможно, не возражали против того, чтобы расстрелять какого-то генерала, при том что знать не знали, кто такой генерал Опик. А тот, со свойственным ему везением, был далеко от Парижа, да и вообще мало был знаком народу. А главное, революционеры, которых случай свел с Бодлером, не догадывались, что самым страшным грехом генерала Опика была женитьба на вдове Каролине Бодлер.

Между тем мятежным днем и рецензией на рассказ Асселино прошло одиннадцать лет. За это время Бодлер успел прийти к заключению, что 1848 год был «притягателен только своей Нелепостью». Впрочем, кое-что осталось неизменным: генерал Опик. Всякая революция стремится к публичному принесению в жертву короля. А поскольку последний может быть заменен одним из своих генералов (в нашем случае это генерал Опик), то и генерал может быть заменен своим конем. Ведь конь, согласно брахманической доктрине, — наиболее близкое к человеку животное и может заменить своего хозяина в ритуале жертвоприношения. На этом принципе была построена древнеиндийская, ведийская ашвамедха, жертвоприношение коня как утверждение власти раджи. Если по прошествии длящегося целый год сложнейшего ритуала блуждания коня на свободе это животное приносили в жертву, то раджа получал власть надо всеми соседними провинциями. Но в эпоху Бодлера древняя Индия представлялась далекой и отсталой, а тексты, описывающие обряд ашвамедхи, еще не были переведены. Однако сновидение, казалось, всё это знало и применило оное знание к современности. В нём короля не приносили в жертву, а гильотинировали на площади Людовика XV (ныне площадь Согласия), и конь сам прискакал именно на эту площадь. Далее, чтобы избежать убиения короля, понадобилось заменить его генералом, а чтобы избежать умерщвления генерала, застрелить коня. Более того, генерал (заместитель короля) убивает своего скакуна из собственного ружья. Точно так же в древней Индии, вместо того, чтобы приносить в жертву раджу, приносили в жертву коня – и этот ритуал готовил сам раджа. В переходе от жертвоприношения к казни — мгновенный перенос из древности в современность. Две ситуации отличны во всём, кроме главного: необходимости заменить жертву. Бодлеру удалось осуществить этот головокружительный скачок между историческими реалиями через сон друга. Скорее даже через сон, рассказанный Асселино в своей новелле, но воспринятый Бодлером как свой собственный, где он заменяет друга согласно одному из «чудовищных паралогизмов», которые во сне представлены как вещи «совершенно естественные» и в дальнейшем, через скрытые каналы, питающие всю литературу.

На этот раз Бодлер поставил перед собой цель рассказать Асселино собственный, «еще горячий» сон. Он определил его как фрагмент «почти иероглифического языка, ключом к которому» он не владеет. Это набор «невнятных слов», подобных тем, что исходят от храма природы в стихотворении «Соответствия». Спящий окружен лесом символов, глядящих на него «привычными глазами». Он осознает, что это – иероглифы, иначе говоря, образы, наделенные смыслом, разгадать который ему не дано. Он может только созерцать их, прислушиваться к ним, либо воспроизводить, пересказывать их, как он делает, делясь своим сном с Асселино. Это внимание к «присущей вещам таинственности» – обычное для Бодлера состояние. Равно как и состояние тех, кто не ведает, что живет в окружении иероглифов. Повторяю, разница состоит исключительно в осознании этого. Точно так же зло как таковое и «сознательное зло» — разные вещи. Рассказ является первой – и, возможно, последней формой осмысления.

Ради этого Бодлер в пять утра сел за стол и принялся за письмо к Асселино. Он не был по натуре своей рассказчиком. Много лет подряд он обещал написать роман — обещал самому себе, матери, издателям журналов. Но весь его повествовательный пыл, как в жерло, вылился в этот сон.

Сон Бодлера

«Было (в моем сне) два или три часа ночи, и я один гулял по улицам. Я встретил знакомого по имени Кастий, у которого в городе были, кажется, кое-какие дела. Я сказал, что составлю ему компанию и воспользуюсь экипажем, чтобы отправиться по собственной надобности. Итак, мы взяли экипаж. Я считал своим долгом преподнести хозяйке одного большого публичного дома мою книгу, только что вышедшую. Я смотрел на книгу, которую держал в руках, и вдруг обнаружил, что она непристойного характера, что объясняло необходимость подарить ее вышеозначенной особе. Более того, в моем сознании эта необходимость являлась лишь предлогом, чтобы заодно уестествить одну из девиц заведения, что означало, что без необходимости подарить книгу я бы не решился заглянуть в дом терпимости. Ничего этого я не стал объяснять Кастию, а приказал остановить экипаж у дверей нужного мне дома и оставил моего спутника ждать, обещав самому себе долго не задерживаться. Позвонив и войдя в переднюю, я обнаружил, что ширинка моих брюк расстегнута и наружу свисает мой член. Я посчитал непристойным являться в таком виде даже в заведение, подобное этому. В придачу я почувствовал, что у меня мокрые ноги, и, опустив глаза, заметил, что я босиком стою в луже у подножия лестницы. «Ба, – подумал я, – да я их помою, прежде чем уестествлять девицу и до того, как выйду на улицу». Я поднялся по лестнице. Начиная с этого момента о книге не было уже никакого упоминания.

Я оказался в просторных залах, сообщавшихся между собой, дурно освещенных и имевших обветшалый и унылый вид. Они напоминали старые кафе, заброшенные читальные залы или отвратительные игорные дома. Девицы, разбредшись по этим залам, беседовали с мужчинами, среди которых я заметил несколько школяров. Мне было очень грустно и не по себе; я опасался, как бы кто не заметил моих босых ног. Опустив глаза, я увидел, что одна из них уже обута. Некоторое время спустя я обнаружил, что обуты обе.

Меня поразило, что стены в этих анфиладах украшены всевозможными рисунками в рамках, причем не все они непристойного содержания. Там были даже изображения архитектурных сооружений и египетских фигур. Поскольку я всё больше чувствовал себя не в своей тарелке и не решался приблизиться ни к одной девице, я занимал себя тем, что внимательно разглядывал все подряд рисунки.

В отдаленных залах я нашел весьма занятную серию. Среди скопища маленьких картинок я обнаружил рисунки, миниатюры, фотографические снимки. Они представляли собой раскрашенных птиц со сверкающим оперением и совершенно живим глазом. Временами это были лишь половины птиц. Иногда попадались совсем странные, чудовищные, почти аморфные картинки, изображавшие какие-то аэролиты. В углу каждой картинки была надпись. «Такая-то девица в таком-то возрасте и в таком-то году зачали и породила этот плод» – и так далее в том же роде.

В голову мне пришла мысль, что все эти рисунки мало способствуют тому, чтобы возбуждать любовное влечение.

И ещё другое соображение: что в мире есть только одна газета, «Сьекль», достаточно глупая для того, чтобы открыть дом терпимости и учредить в нем музей медицины. «В самом деле, — подумал я, — это же «Сьекль» дала деньги на устройство борделя, а музей медицины свидетельствует о её маниакальном стремлении к прогрессу, науке и распространению знаний. И вот я соображаю, что современные глупость и невежество таинственным образом приносят свою пользу и нередко то, что было сделано во зло, благодаря духовной механике, оборачивается благом.

Ясность моего философского сознания привела меня в восторг.

Но среди всех этих диковинных существ имелось одно — живое. Это монстр, родившийся в доме терпимости и всё время стоявший на пьедестале. Будучи живым, он тем не менее являлся экспонатом музея. Он не уродлив. Лицо его даже миловидно, смугло, восточного оттенка. В нем самом много розового и зеленого. Сидел он, на корточках, в странной, скрюченной позе. К тому же вокруг него, вокруг его членов, было обкручено что-то темное, напоминавшее толстую змею. Я спросил его, что это такое, и он объяснил, что это нечто вроде чудовищного аппендикса, растущего у него из головы, этот отросток податлив, как каучук, но настолько длинен, что если его обкрутить вокруг головы, как собранные в жгут волосы, то он окажется слишком тяжелым, чтобы так его носить; и что поэтому он вынужден обкручивать его вокруг тела — что, впрочем, смотрится довольно эффектно. Я долго беседовал с этим монстром, который рассказал мне о своих горестях и печалях. Вот уже много лет он обязан сидеть в этом зале, взгромоздившись на пьедестал, на потребу любопытной публике. Но главная его печаль — это ужин. Будучи живым существом, он обязан ужинать вместе с девицами заведения; каждый вечер он, пошатываясь и неся свой каучуковый отросток, проходит в залу, где происходит трапеза. Там он должен держать свой отросток при себе, обкрутив вокруг тела, либо складывать его на стул, как моток веревок, потому что если оставить его свободно висеть, то приходится сильно запрокидывать голову. В придачу, ему, маленькому и скрюченному, приходится сидеть за столом рядом с рослой и стройной девицей. Всё это он сообщил мне без горечи. Я не решался до него дотронуться, но он вызывал у меня живейший интерес.

В этот момент (но уже не во сне, а наяву) моя жена передвинула в своей комнате какой-то предмет мебели, что стало причиной моего пробуждения. Я проснулся усталым, разбитым, вялым, с болью в спине, ногах и пояснице. Думается, я спал в неудобной, скрюченной позе, как тот монстр».

Этот сон надо рассматривать прежде всего как рассказ — и рассказ ошеломляющий. Возможно, самый смелый за весь XIX век. В сравнении с ним «Фантастические рассказы» Эдгара По звучат как робкие и устаревшие, повествование в них подчинено определенным канонам, а также требованиям возвышенности стиля. Сон Бодлера, напротив, лаконичен и сух, речь нервно спотыкается, встает на дыбы. Интерпретировать сон Бодлера — как будто у нас есть «ключи» к его иероглифам, тогда как у него самого таких ключей не было, — выглядело бы величайшей самонадеянностью. Метафизической бестактностью. Это значило бы допустить возможность существования некоего мозга, который мог бы четко объяснить всё, что творилось в сознании Бодлера. К счастью, communicatio idiomatum («общение свойств») между двумя сознаниями не предполагает такой возможности. Более того, невозможно также слияние отдельно взятого сознания с самим собой, поскольку неведомое всегда преобладает. Зато мы имеем возможность проследить сон Бодлера подробно, шаг за шагом. Мы можем посмотреть, куда он тянет свои многочисленные щупальца и нити, можем поймать обрывки образов, осколки видений, потому что во сне «имеют право на существование абсурдное и невероятное».

Итак, время во сне – два или три часа ночи, и Бодлер бродит один по улицам Парижа. В придачу у него имеется «собственная надобность», которую он должен исполнить. Для него каждый день несет в себе «определенную долю гнева, раздоров, досады, дел и труда». И эти неприятные вещи продолжают преследовать его даже ночью. Затем Бодлер встречает своего хорошего знакомого, писателя по имени Кастий. У того также имеются неотложные дела в городе. Два литератора отправляются среди ночи по делам. Причем Бодлер присоединяется к своему другу. В какой-то момент он выходит из экипажа, убеждая себя, что «долго не задержится». Он должен всего лишь подарить книгу держательнице публичного дома и «уестествить одну из девиц заведения». Экипаж Кастия должен по идее обрамлять историю двух сторон: в начале и в конце. Однако на деле история окажется слишком длинной и оборвется неожиданно. Но почему Бодлер встретил именно Кастия? И почему трижды написал его имя курсивом? Риторика сновидения нередко придает именам большее значение, чем вещам. А уж если это сны писателей, то и подавно. В данном случае человек по имени Кастий не столь важен, как его имя, которое мгновенно вызывает в воображении Испанию (Кастилья) и испанские замки (castillo). Возможно, Кастий является стражем у входа в «испанский замок». Это старинное выражение (оно встречается уже в «Романе о розе») означает во французском несбыточные мечты, немыслимые проекты. Этимология этого выражения туманна, но, судя по всему, речь идет о собственности, которую некто считает своей, несмотря на то, что Испания – чужая страна, которую еще предстоит завоевать, возможно, ценой пролитой крови. С этой точки зрения сесть в экипаж Кастия означает, возможно, поддаться химерам, рассчитывая при этом вернуться обратно, едва с обязательством будет покончено.

По части «испанских замков» Бодлеру не было равных. Он строит их почти во всех письмах к матери, к поверенному Анселю, к кредиторам. Часто этими замками становятся посулы написать роман. Так, незадолго до пресловутого сна, в октябре 1855-го Бодлер пишет матери: «Возможно, в декабре «Ревю де дё монд» напечатает мой роман». Однако Бюлоз, главный редактор журнала, знать об этом ничего не знал. А самое главное, никакого романа не было и в помине. Тут мы наблюдаем одну особенность Бодлера: выдавая желаемое за действительное, он подменяет ложную информацию о несуществующем романе информацией истинной, которую он выдает за сомнительную: «Мишель Леви берется опубликовать (вот только когда?) мой поэтический сборник и мои критические статьи». Кастий нужен во сне, чтобы ввести Бодлера в мир химер, дорогой и близкий его натуре. Он вводит его в «роман», который Бодлер никогда не напишет и который превратился в пересказ сна — бесформенный и компактный, как аэролит.

Итак, настает момент, когда Бодлер останавливает экипаж у дверей «большого публичного дома». Оставив Кастия дожидаться, он звонит в дверь. В дальнейшем он совершенно забудет о своем приятеле. Но всё же в течение всего сна Кастий будет сидеть в экипаже у дверей борделя, исполняя роль неизбежного свидетеля происходящего. Кастий — это дремлющий разум Бодлера. Отдав свое Я миру химер и спрятавшись в черный ящик кареты, он молча ждет. А Бодлер тем временем стремится вручить «хозяйке» экземпляр «Фантастических рассказов» Эдгара По, которые он перевел и снабдил предисловием. Книгу только что доставили в книжные магазины. Если восстановить события предшествовавших сну дней, то получается, что экземпляр, который Бодлер возил с собой во сне, был первым, предназначенным для подарка. Так что в этой ночной «надобности» было что-то торжественное и непреложное. Поражает также поспешность, с которой Бодлер, большой мастер тянуть время, стремится исполнить задуманное до наступления утра. Должно быть, это действительно виделось ему не терпящим отлагательства «долгом».

Бодлер исследует химерический бордель-музей. Что это место имеет огромное значение, становится ясно спящему уже во сне. Сон является одновременно размышлением над происходящим, и спящий оказывается своим мыслительным процессом обрадован. Но почему это место должно непременно порождать размышления? Мало-помалу это становится понятным.

Бодлер является в бордель ночью с неотложным делом, «долгом» (выделено курсивом) и одновременно ради удовольствия («предлог, чтобы заодно уестествить одну из девиц заведения»; этот пренебрежительный глагол употребляется в текстах Бодлера единожды). До этого момента ничто не свидетельствует об особенности этого места. Наоборот, внимание спящего сосредоточено на том, в каком он сам явился виде. Он обращает внимание на собственный пенис, выглядывающий из ширинки его брюк, как если бы речь шла о постыдном экзгибиционизме, несовместим с появлением в «большом публичном доме». Неприличность связана также с книгой, которую спящий намерен преподнести хозяйке («вдруг обнаружил, что она непристойного характера»). Но тут открывается еще одна странность: рассказы По, которые Бодлер должен был по идее держать в руках, могли быть какими угодно, но только не «непристойными». Так что же это была за книга? Бодлер настаивает на том, что книга написана им самим: «мою книгу, только что вышедшую». Но сон видит то, что сокрыто во времени: можно предположить, что этой книгой в сновидении являются «Цветы зла», которые выйдут год спустя. Книга сразу же будет изъята и осуждена за непристойность. И сколько бы Бодлер ни соединял себя с По, практически сливаясь с ним, эта первая его книга останется так или иначе первым и единственным сборником стихов, отмеченным его именем.

Между тем моментом, когда Бодлер сидит в экипаже с Кастием и следующим, когда он стоит перед дверьми дома терпимости, проходит некоторое время. Этим объясняется изумление Бодлера: книга в его руках сделалась другой, он «обнаружил», что она приобрела «непристойный характер». В глубине подсознания Бодлер уже знает про «Цветы зла», что они будут решительно признаны непристойными. Парадокс же заключается в том, что он должен явиться с этой книгой в дом терпимости — то есть в место, где непристойность скорее будет принята, чем где-либо еще. Но даже там действует строгое правило, согласно которому порнография может обильно украшать стены, в чем Бодлер вскоре сам убедится, рассматривая картины: «Не все они были непристойными». Однако внешняя непрезентабельность отвергается везде: «Я посчитал непристойным являться в таком виде даже в заведение, подобное этому». В данной ситуации есть что-то до невозможности комическое: Бодлер ловит себя на мысли, что вносит элемент непристойности в бордель. От этого ему делается не по себе, как если бы он явился в таком виде в светскую гостиную. В этом весь Бодлер: при любых обстоятельствах он чувствует себя чужеродным элементом, возмутителем спокойствия, вносящим смуту в любую среду, тревожащим и добродетель, и порок, как будто между ними нет никакой разницы.

«В придачу» к этому обстоятельству Бодлер замечает, что он «бос и стоит в луже». Это непотребство добавляется к предыдущему, связанному с расстегнутой ширинкой, и может быть расценено как стыд за то, что существуешь. От этого стыда Бодлера ничто не могло избавить. Босые ноги: мать видела причину всех несчастий сына в отсутствии обуви на резиновой подошве. А он ей отвечал, что умеет виртуозно набивать сырую обувь соломой или бумагой. Но эти подручные средства ничего не давали, когда приходилось ступать в лужу. Именно это и случилось с Бодлером, когда он стоял у подножия лестницы, ведущей в бордель. Положение спящего с самого начала оказывается невыгодным, а попытка исправить его приводит к диковинному паралогическому заключению: «да я их помою, прежде чем уестествлять девицу и до того, как выйду на улицу». С этого момента внимание спящего сконцентрировано на одном: «Мне было грустно и не по себе; я опасался, как бы кто не заметил моих босых ног». В том, как Бодлер чувствовал себя в борделе-музее, отражено его самоощущение в мире – он слишком открыт, незащищен и от этого страдает, пусть даже эта открытость и незащищенность являются ядовитой смесью экзгибиционизма и одиночества. Может быть, так оно и было на самом деле, думал Бодлер, но по метафизической причине, которую он раскроет только в книге «Мое обнаженное сердце»: потому что не только акт писания, жест, макияж, внешние атрибуты, одежда, продажа себя, но всякое действие вообще есть акт выставления себя напоказ, «racolage passif», «пассивное заманивание клиентов». Со временем это термин войдет в лексикон французской юриспруденции. Каков бы ни был способ предстать перед миром, уже сам факт того, что вы пред ним предстали, является актом проституции. Грехом Бодлера таким образом является то, что он слишком буквально соответствует миру, его хронической приверженности к показному. Но писатель именно тем и отличается от других, что понимает всё буквально. Именно поэтому осуждение своего внешнего вида, которого так опасается спящий, свидетельствует о его проницательности.

До этого момента взгляд Бодлера обращен на себя самого, на неудобство, которое вызывает у него собственный вид, мешающий ему незаметно затесаться в число других посетителей борделя. Это размышление о собственной жизни, выразившееся в образах. Бодлер знает, что для него непристойность — синоним проклятия. И в этом-то и заключался скрытый смысл obscena dicta, непристойных слов: «Аpud antiquоs omnes fere оbscena dicta sunt, quae mali ominis habebantur» [У всех древних почти непристойным почиталось то, что содержало дурное предзнаменование], как пишет Фест.

Вокруг Бодлера происходят хорошо знакомые ему сцены: девицы, разбредшись по залам, болтают о том о сем с клиентами, атмосфера царит невеселая и натянутая, мебель и украшения стен кажутся весьма убогими: «Они напоминали старые кафе, заброшенные читальные залы или отвратительные игорные дома». Но химера еще не до конца раскрылась. Она продолжает разворачиваться через архитектуру, онирическим способом (единственный сон, рассказанный Бодлером в стихах, это «Rêve pаrisien», «Парижский сон» — и там речь идет о видениях архитектуры). Спящий обнаруживает, что бордель представляет собой «просторные залы, сообщающиеся между собой» — этакое эротическое творение Пиранези. Спящий переходит из залы в залу — и тут уже он ничем не отличается от посетителя выставочного Салона. И, подобно тому, как в художественных Салонах картины распределялись по рубрикам (батальные сцены, пейзажи, портреты и т.д.), так и здесь, пройдя изрядное количество залов, отведенных для эротических сцен, Бодлер замечает на стенах изображения другого характера: «Там были даже изображения архитектурных сооружений и египетских фигур». Архитектурные изображения свидетельствуют о композиции «en abîme», т. е. «зеркало в зеркале»: во сне (который уже является представлением-изображением) спящий видит архитектурные сооружения, которые то увеличиваются, то уменьшаются. Сначала пространство борделя становится больше, открывается перед спящим; затем изображения замыкаются в рамки. «Нет острия более колкого, чем острие Бесконечности», напишет однажды Бодлер. Но к этому он добавит, что «бесконечность кажется тем глубже, чем она меньше по размеру», т. е. забрана в рамку (Бодлер уточнит это в скобках).

Что касается египетских фигур, то их значение не меньше. Одержимость ими продолжается со времен «Волшебной флейты»: они будут использоваться как театральные декорации, для придания мистического характера видениям. Во сне они указывают на символическую природу сновидения, которое представляет собой, по словам Бодлера, «почти иероглифический язык, ключа к которому» у него нет. Но именно это и является ключом: речь идет не о иероглифах, расшифрованных Шамполионом и отныне читаемых, как любой другой алфавит, и даже не об открытиях Афанасия Кирхера, но об изображениях, не поддающихся словесному описанию, выстроенных в строгом порядке, который не только сам обладает смыслом, но к тому же придает смысл всему остальному. Бодлер находится в положении человека, ступившего на скользкую почву — своей босой ногой (вторая уже была обута). По сути, он не сомневается, что для него это знаки, иероглифы — но расшифровать их он не в силах за неимением ключа — ни фонетического, ни символического. В течение многих веков, начиная с успеха «Иероглифики» Гораполлона, европейская культура, можно сказать, тяготела к двум полюсам: к замене (упорные попытки расшифровать, иначе говоря, заменить иероглифы) и к аналогии (поиски соответствий, т.е. символической цепи, которая позволила бы переходить, опираясь на сходство, от образа к образу, не выходя за рамки космической игры фигур). Применительно к Бодлеру и его ночным похождениям (а также к нашему времени) оба эти подхода оказываются непригодными. Спящий входит босиком в бордель-музей (потом, правда, оказывается обутым, и эти перемены его внешнего состояния соответствуют переменам самоощущения) и замечает на стенах череду иероглифов. Но ключа нет как нет! Вместе с тем его «философский дух» бодрствует и анализирует увиденное, заставляя Бодлера делать мгновенные выводы об окружающем мире. Если бы надо было определить состояние мыслящего существа эпохи, растянувшейся от первых романтиков до наших дней, то трудно было бы найти более точный образ, чем Бодлер, бродящий то босиком, то в ботинках, по залам борделя-музея.

«Без необходимости подарить книгу я не решился бы заглянуть в дом терпимости». Если Бодлер ощущает «необходимость» (это слово выделено курсивом, как будто вдруг является Ананке) подарить первый экземпляр maîtresse (хозяйке) большого дома терпимости, то это предполагает, что отношения их были настолько близкими, что этот жест становился «долгом». Помимо матери, сия maîtresse оказывается единственной женщиной, кому Бодлер спешить вручить экземпляр книги. Но его поспешность нисколько не удивляет: мы знаем, что Бодлер посещал всевозможные сомнительные заведения гораздо чаще светских салонов, в которые мог бы его ввести заботливый отчим по достижении юношеского возраста.

Озадаченным кажется сам Бодлер. Чтобы находиться в столь близких отношениях с maîtresse, он должен был бы часто посещать ее заведение. Но, судя по всему, без нужды презентовать книгу он не решился бы переступить порог этого дома. Дело обстоит так, как если бы сама книга – сам факт писания книг – открывал доступ в дом продажных наслаждений. Вся теология проституции, пронизывающая «Мое обнаженное сердце» и являющаяся наиглавнейшим дополнением к Жозефу де Местру, заключается в этом пассаже. Подтекст в нем такой: проституция – а если точнее, непристойность – является в первую очередь атрибутом литературы и только потом – борделя, в который проникает Бодлер. Не исключено, что публичный дом ждет книгу Бодлера как санкцию на существование: это объяснило бы спешку и «надобность», которая движет Бодлером посреди ночи.

Получается порочный круг. Публичный дом — настолько привычное место, что возникает необходимость подарить хозяйке книгу. Но только дарение книги может оправдать приход в это сомнительное заведение. Мощные тиски в форме паралогизма. Но к этому добавляется еще кое-что. Новые времена вносят свои коррективы: бордель оказывается еще и музеем, и не просто музеем, а музеем медицины, местом, посвященным науке о здоровье, и финансирует его газета, известная «своим маниакальным стремлением к прогрессу, науке и распространению знаний». Как такое возможно? Каким образом могло дойти до того, что подобное явление не только оказывается убедительным, но и подспудно правильным? Этот подходящий момент для разыгрывания мистерии века, а заодно и газеты «Siècle» («Век»). «Сьекль», основанная в 1836-м Арманом Дютаком, этим «Наполеоном печати», была, как и «Пресс» Эмиля де Жирардена, первым ежедневником с доступной ценой и большим тиражом. Происходило это в середине периода правления Луи Филиппа, когда еще только зародилась ежедневная пресса в той форме, в какой она без изменений существует и по сей день. Впервые в истории широкие слои населения вышли на сцену.

Бодлер был в добрых отношениях с Дютаком, другом Бальзака, нахрапистым и бесцеремонным предпринимателем, в некотором роде «бизнесменом будущего», который со временем потеряет все газеты, которые основал или купил. Самая успешная из его газет, «Сьекль», быстро стала для Бодлера предметом повышенного внимания: чтение этих страниц побуждало его к добровольному культивированию глупости, «с целью докопаться до ее квинтэссенции». Своему поверенному Анселю он написал однажды, что «вот уже двадцать лет предается этому упражнению, читая газету «Сьекль» ».

Таким образом, мы присутствуем при формировании эпохи tise, т.е. глупости — и впервые писатель ощущает необходимость наблюдать, как она концентрируется в одном месте. Однажды нечто подобное случится в Вене с Карлом Краусом, а газетой будет «Нойе фрайе прессе» («Neue Freie Presse»). (Одновременно будет слышаться грозное рычание Леона Блуа). Тем временем эпопея глупости воплощалась в похождениях Бувара и Пекюше. «Сьекль» имела двоякое назначение: она была идеальной газетой как для Бювара и Пекюше, так и для аптекаря Омэ. Бодлер описывал газету так: «Существует некая энергичная газетенка, в которой все всё знают и обо всём рассуждают, где каждый редактор обладает универсальными энциклопедическими знаниями, подобно гражданам древнего Рима, и может от случая к случаю обучать других политике, религии, экономике, изящным искусствам, философии, литературе». Это впечатляющее зрелище. Речь идет об «огромном памятнике глупости, который кренится в будущее наподобие Пизанской башни и в котором воплотилось счастье рода человеческого». Именно эта забота о «счастье народа» больше всего и раздражала Бодлера. Он уже предугадывал появление «толпы адвокатишек, которым удастся, как и многим другим, обзавестись билетом на трибуну и, подражая Робеспьеру, тоже разглагольствовать о серьезных вещах, но, разумеется, с меньшей ясностью, чем он; потому как грамматика вскоре будет так же забыта, как и здравый смысл; с той быстротой, с которой мы движемся в сторону тьмы, есть основания надеяться, что в 1900 году мы все погрузимся в кромешный мрак». Распространение знаний, к которому ежедневно призывала газета «Сьекль», представлялось Бодлеру стремлением во тьму. Даже если само слово «прогресс» продолжало ассоциироваться с добрыми чувствами и с определенной пресной благожелательностью, возникает скорее образ бобслейного трека, где достаточно подтолкнуть седока в спину, а там знай гляди в оба, чтобы не вылететь за его пределы. Но как тогда объяснить, что именно «Сьекль», проводник всего благопристойного и достойного, финансировала публичный дом, по которому бродил Бодлер? И, главное, каким образом бордель мог соединяться с музеем медицины – как открыл для себя сновидец, переходя из залы в залу? Более того, связь между борделем и музеем оказалась наитеснейшая, потому что среди главных экспонатов коллекции встречались «совсем странные, чудовищные, почти аморфные картинки, изображавшие какие-то аэролиты», которые, согласно подписям, были произведены на свет некоторыми девицами заведения. Были указаны даже даты рождения. Обитательницы заведения обязаны были дарить наслаждение, но вместе с тем они поставляли материал для науки. И наука в педагогических целях избрала для выставки большой публичный дом. Беспрецедентный случай, на первый взгляд шокирующий.

В этом месте Бодлер встряхнулся и заметил: «В голову мне пришла мысль, что все эти рисунки мало способствуют тому, чтобы возбуждать любовное влечение». В этой фразе спотыкаешься о слово «любовное». В борделе уместней говорить не о любви, а о наслаждении. Да и наука, создав музей с рисунками, исключает самою возможность любви. Мы оказываемся перед чем-то очень странным, что сновидец пытается разгадать. Тем более, что за несколько лет до того Бодлер уже рискнул объединить два эти слова, сочинив «музей любви». На одной из страниц «Салона 1846 года» мы встречаем неожиданное отступление, в котором автор обращается напрямую к читателю: «Случалось ли Вам когда-нибудь, как мне, впадать в глубокое уныние, проведя долгие часы за перебиранием фривольных эстампов? Задавались ли Вы когда-нибудь вопросом, почему на нас оказывает такое очарование перелистывание этих анналов сладострастия, погребенных в недрах библиотек или затерянных в папках торговцев, и почему их созерцание ввергает нас в дурное настроение?» Далее следует ответ: «созерцание этих рисунков подстегнуло во мне игру воображения, приблизительно так же как фривольная книга влечет нас в таинственную синь безбрежных океанов». Судя по всему, анналы сладострастия могли завлечь очень далеко. Если мы перенесемся на несколько лет вперед, то станем свидетелями сцены, когда Бодлер входит в бордель-музей, чтобы подарить непристойную книгу, и находит на стенах те самые рисунки, которые когда-то искал в недрах библиотек и книжных лавок. В этом месте, кажется, фантазия Бодлера должно была не на шутку разыграться, но он желает направить ее в иное русло: «Сколько раз, глядя на эти бесчисленные обрывки всем нам знакомых чувств, мне случалось желать, чтобы поэт, любопытный, философ могли бы насладиться музеем любви, где было бы представлено всё, от бесплодной неги святой Терезы до серьезного разврата скучающих эпох. Разумеется, огромная пропасть лежит между «Отплытием на остров Цитеру» и убогими раскрашенными картинками, украшающими комнаты продажных девиц наряду с треснутой вазой и колченогим столиком; но в таком важном вопросе нельзя ничем пренебрегать». Бодлер представлял себе нечто подобное борделю-музею десятью годами раньше, теперь же, во сне, бродя по этому музею, он был вынужден констатировать, что он совсем другой. Бордель-музей и «музей любви» почти совпадали, но по сути были абсолютно разными и несовместимыми друг с другом. Почему? В чем была причина этого почти полного сходства и этого кардинального отличия?

Чтобы ответить на этот вопрос, сон Бодлера должен был войти в умозрительную фазу. Рассуждение в нем строится так: Бодлер считает, что заведение, подобное большому борделю, являющееся одновременно музеем медицины, должно было достичь крайне высокого, почти головокружительного уровня глупости (tise), а соответственно, «в мире есть только одна газета»», иначе говоря, «Сьекль», (само собой разумеется, это должна была быть газета, способная финансировать подобное предприятие). Таким образом, научный характер экспонатов объяснялся свойственным газете «маниакальным стремлением к прогрессу». Но в следующей фразе Бодлер совершает метафизический кульбит: «И вот я соображаю, что современные глупость и невежество загадочным образом приносят свою пользу и нередко то, что было сделано во зло, оборачивается благом». Тон неожиданно меняется, становится желчно-пророческим – такой тон можно встретить только у Жозефа де Местра. Вся фраза как будто навеяна его язвительным взглядом на Провидение. Но надо взглянуть на это внимательнее, как и полагается рассматривать паралогизмы сновидения. Что именно было сделано «во зло»? Бордель или музей медицины? И что есть благо, которым оборачивается это предприятие, пройдя через «современные глупость и невежество»? Получается, что бордель в качестве музея становится также поборником распространения знаний? Или же наоборот, музей медицины оправдан потому, что его приютил большой бордель? Если распространение знаний является благом, ответ понятен — и комичен: добродетель науки искупала бы грех и являлась бы научным продолжением борделя. Но коль скоро Бодлер рассматривает распространение знаний как ускоритель движения к «кромешной тьме», любые сомнения позволительны. Тут возникает еще одна гипотеза: благо является именно той неудобоваримой смесью науки и эротики, в которой оба начала поддаются превращению в картинки и экспозиции. Если бы дом хозяйки был исключительно научной лабораторией или предприятием по выжиманию денег путем торговли сексом, Бодлер не пустился бы в свои смелые рассуждения, в которых перемешаны теология и метафизика. Но это заведение имеет также репрезентативную функцию — оно является музеем. И этот переход к изображению мог бы быть знаком чего-то, что «оборачивается благом», что является предвестником нового типа творения, чудовищного, но устрашающе живого, как глаза птиц, глядящие из рамок. Этот новый мир состоит из аморфных фигур, напоминающих «аэролиты», а венцом его является создание, больше похожее на недоношенный зародыш: «монстр, родившийся в доме терпимости», одновременно экспонат и живое существо, которого Бодлер слушает с интересом и — можно сказать, с мгновенным, неодолимым расположением, хотя не без опаски: «Я не решался до него дотронуться».

Сон оставляет все вопросы без ответа. И это нешуточные сомнения, потому что они эквивалентны неуверенности в замысле Провидения. И всё же сновидец остается глубоко убежденным, что он всё воспринимает правильно. Бодлер радуется тому, что обладает этим правильным взглядом. И представляет его как дар столь же естественный, как то, что он приехал к хозяйке борделя, чтобы презентовать ей свою книгу. Этот дар, эти вопросы сопровождают нас – всегда и в любом уголке мира.

Бордель-музей являл собой огромное, запутанное, мнемотическое здание. Внутри предполагалась бесконечная сеть сообщающихся между собой пассажей и переходов, из которых трудно было найти выход. По мнению Беньямина, это была видение нового, пульсирующее смешение света и предметов, в котором угадывалась фантасмагория Парижа, в то время как сам Париж был миниатюрой и отражением целого мира, который будет разворачиваться с того момента вплоть до сегодняшнего дня и далее в будущем. Но здесь первое, что бросается в глаза, это обшарпанность помещений, их обветшалость. Они несут на себе следы прошлого. Время оставляет свой отпечаток не только на развалинах и памятниках старины, оно разъедает всё вокруг, в том числе новое. Природа разрушается бесшумно – нам представляются только позднейшие заведения цивилизации: кафе, читальные залы, игорные дома. В одном иллюстрированном путеводителе по Парижу 1852 года (сон Бодлера относится к 1856-му) Беньямин нашел определение «пассажа» как «мира в миниатюре». Это мир, в котором внешнее и внутреннее поменялись местами: «Пассаж — нечто среднее между улицей и помещением». Прохожий – в нашем случае Бодлер — «чувствует себя между фасадами зданий как дома, как горожанин в своих четырех стенах».

Оглядываясь по сторонам, Бодлер обращает внимание на тех, кто находится вокруг. В основном это проститутки. Они разбрелись по залам, как будто в этом борделе нет центра. И чем же они были заняты? Беседовали с мужчинами. Среди последних Бодлер обнаружил несколько школяров. Это заведение, не делающее различия для тех, кого обуревает желание, ввергает Бодлера в состояние, о котором он говорит «мне было очень грустно и не по себе». Чувство грусти могло быть навеяно общей неуютностью и неопрятностью залов. Но почему «не по себе»? Разумеется, не потому, что он был непривычен к подобным местам, а из-за своих босых ног. Ох уж эти босые ноги! Они делали его смешным, как неуместное напоминание о природе. Впрочем, ситуация вскоре изменилась: Бодлер заметил, что одна нога обута. А через некоторое время обутыми оказались обе ноги. Теперь Бодлер мог наконец побродить по залам, предаваясь своему излюбленному занятию: наблюдению. Он чувствовал себя немного как в Лувре, когда дожидался там Каролину, свою мать, и взгляд его скользил по стенам. Здесь тоже получилась своего рода выставка, некий Салон патологий: «Меня поразило, что стены в этих анфиладах украшены всевозможными рисунками в рамках». Рисунки — это первичная форма искусства. «Рисуйте линии… много линий» — это был единственный совет, который юному Дега дал Энгр. В рисунке — всё. Однажды Дега изрек нечто подобное, но с еще большим напором: «Никогда не рисуйте с натуры», сказал он. Рисуйте только то, что остается в памяти. Это главное. Бодлер продолжал разглядывать рисунки. Ему ничего не нравилось. «Культ изображения» – это была его религия, единственная, которую он исповедовал. По поводу рисунков он отмечает, что «не все они были непристойными». Из чего можно заключить, что непристойные рисунки были обычной вещью. «Там были даже изображения архитектурных сооружений и египетских фигур». Тут мы впервые замечаем, что помещение начинает меняться. «Изображения архитектурных сооружений» — это уже прорыв в абстракцию. Но особенно настораживают «египетские фигуры». Везде, где появляется Египет — возникает тайна. Более четырех веков подряд всякий раз, как мы сталкивались с чем-то таинственным, мы снова попадали в Египет. По сути это наваждение восходит ко временам Платона, когда в сравнении с египтянами греки чувствовали себя несведущими и наивными. Но сегодня мы можем предположить, что эти картинки на стенах борделя были для Бодлера первыми примерами — чем-то вроде азбуки — того «почти иероглифического языка», который преследовал его во сне. Они могли отвлечь его, потому что он «всё больше чувствовал себя не в своей тарелке и не решался приблизиться ни к одной девице». Тогда он занялся тем, что стал «внимательно разглядывать все подряд рисунки»: непристойные, иероглифические, архитектурные. То, что предстало его взору, было практически иллюстрацией всего его творчества, его жизни. Это созерцание отвлекало его от того неприятного состояния, в котором он по-прежнему находился и из-за которого «всё больше чувствовал себя не в своей тарелке» — при том, что обе ноги его были уже обуты. И чем больше он углублялся в залы, тем больше делал для себя открытий, ввергавших его в замешательство. «В отдаленных залах я нашел весьма занятную серию. Среди скопища маленьких картинок я обнаружил рисунки, миниатюры, фотографические снимки. Они представляли собой раскрашенных птиц со сверкающим оперением и совершенно живим глазом. Временами это были лишь половины птиц. Иногда мне попадались совсем странные, чудовищные, почти аморфные картинки, изображавшие какие-то аэролиты. В углу каждой картинки была надпись. «Такая-то девица в таком-то возрасте и в таком-то году зачала и породила этот плод» — и так далее в том же роде». Здесь к эротике и искусству добавляется новый элемент: наука. Отчасти она связана с эротикой, потому что череда запечатленных монстров являет собой плоды соития девиц заведения с клиентами. Кроме того на рисунках указаны даты – а это уже история. Все эти рисунки оправлены в «маленькие рамки»: важная деталь, потому что рамка означает отрыв от фактической реальности и переход в область изображения. Но и в этих изображениях пульсирует жизнь — она проявляет себя в «совершенно живом глазе» некоторых птиц. Это — логическая цепочка, включающая в себя всё от проституции до классификации, через видоизменение форм, и завершающаяся аморфностью. Иначе говоря, существами, явившимися из другого мира — «аэролитами». Во всем этом сокрыто что-то в высшей степени научное и одновременно безумное. Бодлер рассуждает таким образом: «В самом деле, — подумал я, — это же «Сьекль» дала деньги на устройство борделя, а музей медицины свидетельствует о ее маниакальном стремлении к прогрессу, науке и распространению знаний». Предметом размышлений становится бордель, просторный дом, конца и краю которому не видно. Возможно, его галереи не кончаются нигде. И вдруг оказывается возможным внутри этого универсального дома терпимости, являющегося основой и предпосылкой всего, устроить художественную выставку, да еще завесить картинами все стены заведения, вплоть до того, что искусство превращается в науку. Эта наука касается не универсального, а единичного, в частности, редких уродств: а именно, существ, которые вроде бы явились из другого мира, но на самом деле зародились во чреве жриц любви, коих в этом доме видимо-невидимо. Есть что-то торжественно-зловещее в этой череде диковинных фантазий, сменяющих друг друга. Тут Бодлер прерывает свои размышления. Теперь он подошел вплотную к высказыванию, являющемуся эзотерической аксиомой: «И вот я соображаю, что современные глупость и невежество таинственным образом приносят свою пользу и нередко то, что было сделано во зло, благодаря духовной механике оборачивается благом». В этой фразе сокрыта значительная часть тайной метафизики Бодлера. Всё современное идет «во зло», несмотря на необоснованные притязания на научность и распространение знаний, но в конечном счете это оборачивается благом, если смотреть на всё взором, отражающим ясность суждения. Современным было всё, что попалось Бодлеру на глаза: потертые диваны и девицы, говорившие с посетителями, любопытные школяры, фривольные рисунки, изображения архитектуры, египетские фигуры, первые фотографии, тропические птицы с живым глазом, расчлененные тела, подробные подписи под картинками с указанием имени и даты, уродливые зародыши. Но очевидно, что такой набор элементов, чудовищный по своей унылости, способности обескуражить и смутить — все же, в конце концов, «благодаря духовной механике», таил в себе возможность чего-то другого, совершенно ему противоположного. Эти разрозненные элементы не были так уж не похожи на те, что несколькими месяцами позже обнаружились в «Цветах зла»; более того, в них оказалось много общего. Неожиданный результат. Бодлер на мгновение прерывает свои размышления и отмечает: «Ясность моего философского сознания привела меня в восторг».

Собственно говоря, мысль, сформулированная во сне, имела неизбежные последствия; иначе говоря, эта история вовсе не была случайной чередой событий, а направлялась некой «духовной механикой». Можно сказать, что всё творчество поэта было попыткой выявить эту механику и привести ее в действие. Поэтому, когда читаешь Бодлера, порой возникает впечатление, что развитие мысли для него важнее, чем та или иная литературная находка; так, время от времени он по рассеянности или от нетерпения, роняет какой-нибудь проникновенный стих или фрагмент прозы – которые надо бы рассматривать как великолепные обломки мировосприятия, не имеющего возможности проявиться сполна. Или не желающего.

Бодлер жил в мире, внутренние процессы которого были ему чужды, более того, он их ненавидел, хотя и признавал их «таинственную пользу». Как будто только ценой продирания сквозь эти бесконечные дебри глупости можно было прийти к благу, неведомому другим эпохам. Но почему именно это сочетание элементов, которое Бодлер нашел в борделе-музее, могло обернуться «благом» — или по крайней мере чем-то, что могло привести к «благу»? Может быть, в этих анфиладах гораздо больше, нежели в удушливых живописных Салонах, Бодлер чувствовал себя в своей стихии: в этом искусственном и нарочитом соединении несоединимого, в смешение секса и науки, экспонатов кунсткамеры и откровенной сексуальности. Именно там ему вольно дышалось. Его не тянуло куда-нибудь прочь, на природу. По сути, это заведение само искало его среди ночи — и нашло. Он явился туда с подарком: ни много ни мало, со своей книгой, как если бы ее содержание позволяло выставить ее в музее-борделе. Прошлое никогда не дало бы Бодлеру такой возможности. И если всё здесь являло собой «иероглифический язык», от которого у поэта не было ключа, то зато дарило ему злорадную радость: не нужно смотреть на изображения как на врага, которого следует пронзить клинком смысла, но как на посланника неведомого мира, который, возможно, является последним богом, ждущим поклонения: ágnostos theόs.

Было что-то веселое и несообразное в той торжественности, с какой спящий утверждал свою собственную метафизику. Но, возможно, в этом и есть стержень всего Бодлера. Он мог утверждать свою мысль только во сне именно потому, что только во сне допускал и утверждал «самые чудовищные паралогизмы». Наяву эта мысль могла приходить ему в голову лишь спорадически, внезапно выплескиваясь на страницу. Так мало-помалу складывалось творчество Бодлера.

Галереи борделя-музея были организованы по строгому принципу (на манер Салонов): всё начиналось с изображений мира (рисунки, большей частью фривольные, хотя порой попадались и изображения архитектуры), египетские фигуры, миниатюры, фотографии. Затем шли картинки неживой природы (зародыши, напоминающие аэролиты, тушки птиц — порой изуродованные). Что касается птиц, то у иных был «живой глаз». Экспонаты были представлены по восходящей от неживого к живому. Под конец Бодлер встречает совершенно живое существо: это «монстр, родившийся в доме терпимости и всё время стоящий на пьедестале. Будучи живым, он, тем не менее, является частью музея». Живое рождается из скопления и наслоения неживого. Это новая природа. Бодлер следит за развитием собственной мысли: сначала его охватывает изумление – оттого что он встретил совершенно живое существо, затем признание, что это существо принадлежит к разряду экспонатов.

В том пространстве искусство парило надо всем, впитывая в себя и эротику, и выставку уродств. Это была первичная материя, вбиравшая в себя все другие — бесстрастная, бесконечная, всеобъемлющая. Так Бодлер, не отдавая себе в том отчета, попал туда, куда стремился. Он оказался лицом к лицу с произведением, представлявшим собой живое существо: кто-то — мелькнула у него мысль — кто «жил» и, похоже, будет жить дальше на пьедестале, как скульптура, как экспонат, только на корточках. Существо было чудовищного вида главным образом потому, что из головы у него произрастало что-то темное, похожее на толстую змею, как будто сделанную из каучука. Змея кольцами обвивала тело монстра, словно мозг его, приняв змеевидную форму, вылез у него из головы и заявлял о себе таким неудобоваримым способом, дабы отравить ему жизнь: надо было выдерживать вес этого отростка, немыслимый для человека. Кого напоминало это существо? Другого юношу, сияющего красотой, прекрасное тело которого от головы до щиколоток пять раз стиснуто змеей. Это Фанес-Хронос-Митра. Он тоже был выставлен в музее — только в Мериде, в Испании. И тоже стоял на пьедестале. Тело у него было пропорциональным и прекрасным — тогда как тело монстра, увиденного Бодлером, было скрюченным и бесформенным. Но при этом он был не скульптурой, а живым существом. Глядя в его лицо чуть восточного типа, можно было отметить, что оно «даже миловидно». В теле его красиво сочетались розовый и зеленый — оттенки утренней зари, когда она «влачит свой длинный / Зелено-красный плащ над Сеною пустынной».

И вот Бодлер встретил самого себя. Эти двое долго беседовали, почувствовав неожиданное родство. Темнокожее кургузое существо, скрючившееся на пьедестале, говорило Бодлеру о привычных для него вещах: о «горестях и печалях». Оно нашло наконец собеседника, способного понять — ну, скажем — то, что его мучило больше всего (пусть даже это кому-то покажется пустяком): ему, скрюченному коротышке, приходилось сидеть за ужином рядом с «рослой и стройной девицей». Эстетическая проблема. Но разве эстетические проблемы не являются самыми серьезными? Тем более, если они связаны с унижением. Чтобы добраться до столовой, бедняга был вынужден всякий раз слезать со своего насеста и ковылять через весь дом, таща свой длинный, тяжелый хвост. Этого было достаточно, чтобы ввергнуть его в смущение и показать его неуклюжим и беспомощным. А когда он занимал свое место за столом, он не мог сидеть между двумя девицами, потому что рядом с ним на стуле лежал его сложенный, «как моток веревок», отросток. А не уложи он его на стул, его голова запрокинется, и он упадет. Да и дни его были не легче: «Вот уже много лет он обязан сидеть в этом зале, взгромоздившись на пьедестал, на потребу любопытной публике». То же самое случилось с самим Бодлером, когда он решил писать и, следовательно, торговать собой, провоцируя любопытство публики. Как же это было нелегко… И если бы однажды он добился успеха, его сочли бы непристойным, годящимся разве что быть выставленным напоказ в заведении, подобном тому, где он встретил монстра. Возможно, и ему пришлось бы стоять на пьедестале. А пьедесталом служили бы поэтическая метрика и Расин.

Во времена «Сьекля» — а они всё ещё не длятся — Фанес продолжает существовать, но ему отказано в чести быть статуей. Сейчас это «живое существо», freak, выставленный на всеобщее обозрение рядом с изображениями других «фриков»; «монстр, родившийся в доме терпимости», из которого он, возможно, никогда и не выходил. Не он теперь правит миром, а мир держит его в плену, в самых глубинных своих недрах. «Фрик» вынужден все время «стоять на пьедестале» рядом с рисунками зародышей, порожденных проститутками. Он лишен счастья быть лишь видимостью, изображением, но позу сохранять обязан. Он, воплощение постоянно обновляющейся жизни, подвижный образ вечного, подвергается издевательствам, ему чинят препятствия, подобные тем, на которые он жаловался Бодлеру. Его, являющегося олицетворением всех correspondances, т. е. соответствий, признают и понимают с трудом. Большинство людей легко могли бы променять его на одного из других многочисленных freaks, которые его окружают. Или равнодушно пройти мимо, как мимо какого-нибудь хлама, которого немало в борделе. А если бы кто-нибудь, как это случилось с Бодлером, его бы признал, то беседа коснулась бы будничных тягот и забот, а не секретов космоса. Так после долгих лет разлуки, за столиком кафе, могли бы встретиться два старых друга, усталые и потрепанные жизнью.

Совершенно как Бодлер, этот монстр хотел бы выглядеть достойно в недостойном месте. Но это невозможно из-за его непотребного отростка, который равнозначен мокрым босым ногам Бодлера. Оба они обречены выглядеть непристойно даже перед лицом самой непристойности. И в этом глубокая общность их судеб. Монстр мечтал бы после длинного дня, проведенного в неподвижности на пьедестале, под взглядами посетителей, вечером с достоинством сидеть за столом с девицами заведения. Но не мог — и никогда бы не смог. Его движения стеснял бы длинный отросток. И уж тем более ему было бы не под силу нормально сидеть рядом с женщиной, потому что он был вынужден скручивать свой отросток на стуле.

Это существо привыкло к своему страданию и к своей неуклюжести, которые никто не мог понять лучше, чем Бодлер. Разве не случилось с ним нечто похожее, когда он явился в дом терпимости с босыми ногами и членом, свисающим из расстегнутой ширинки? Беседа с монстром была спокойной и дружеской. Тот рассказывал о своих печалях «без горечи». Бодлер слушал его с глубоким участием. Они были погружены в свою беседу, когда Жанна спугнула это видение. Бодлер проснулся с болью в членах, словно черная змея обвила его, стиснула и едва не раздавила. Он чувствовал себя «усталым, разбитым, вялым, с болью в спине, ногах и пояснице». Он предполагает, что спал «в неудобной, скрюченной позе, как тот монстр». Становится понятным, почему он не решился до него дотронуться. Это значило бы дотронуться до себя самого. И всё же почему он не решился? Бодлера всегда преследовало острое чувство отстраненности от самого себя, он был способен смотреть на себя со стороны, как на другого. И теперь наконец он встретил этого другого, который рассказал ему о своих «горестях и печалях». Сдержанно, но участливо, и все же удерживая минимальную дистанцию, Бодлер интересовался другим, слушая себя самого.

Источник статьи: https://admarginem.ru/2020/01/13/son-pro-muzej-v-bordele-otryvok-iz-knigi-roberto-kalasso/

Эвакуация из Тбилиси в Куйбышев, детский дом и мечты о сцене. Жизнь и судьба Сусанны Зининой

В этом году страна отмечает 75-летие Победы в Великой Отечественной войне. Подготовка к юбилею идет «по всем фронтам».

«Самарская газета» запустит несколько «победных» проектов. Один из них — «Дети войны». Это цикл материалов про людей, которые родились, начинали жизненный путь в годы Великой Отечественной. Как они жили-выжили, оставшись без родителей, а порой даже и без единого близкого на свете? Что помогало преодолевать встречавшиеся на пути трудности? Первая героиня этого цикла Сусанна Алексеевна Зинина. Но это рассказ не только о ее собственной судьбе. Он неразрывно связан с историей нашего города и страны.

Сквозь жару и холод

— Родилась я в 1940 году в Тбилиси, — уточняет собеседница. — И совсем малышкой мне пришлось его навсегда покинуть. Припоминаю какие-то бараки, в которых мы находились. И какойто дядя говорил мне: «Ты должна помнить своего отца, потому что он был очень хорошим человеком». Возможно, эти картинки связаны с эвакуацией. Там было много народу. Из Тбилиси меня вместе с другими детьми эвакуировали в возрасте примерно трех с половиной лет. И мои детские воспоминания, конечно, обрывочные. Везли нас по железной дороге. Помню какие-то вокзалы. Огромную овчарку. И как на одном из перронов били вора.

Мне стало очень страшно.

Ехали, похоже, долго. Жару сменил холод. За окном вдруг оказалась зима.

Себя я осознала уже здесь, в Куйбышеве. Сначала нас разместили в подвале Дома промышленности. Но жили мы там недолго. Помню женщину, которую звали тетя Леля Рубцова. Она старалась определить меня в какой-нибудь детский дом. В конце концов привезла в Зубчаниновку. В детский дом от завода имени Фрунзе. Был он небольшим, с тремя группами: старшей и двумя младшими. Соцбытотдел завода создал его для помощи работникам с тяжелым семейным положением. Я попала в младшую группу. Насколько помню, там было хорошо. В Зубчаниновке окончила первый класс. Потом нас перевели на Поляну Фрунзе, на Восьмую просеку. Мы заняли территорию, освободившуюся после команды «Крылья Советов». Площадь была огромной, с зимними и летними корпусами, подсобными помещениями.

Наш детский дом располагался наверху. А в 49-ю школу, в которой мы стали учиться, ходили через глубокий овраг. Через него шла дорога на Волгу.

Согревает душу до сих пор

— В детдоме я подружилась с двумя сестренками, Эллочкой и Томочкой Заславскими, — продолжает рассказ Сусанна Алексеевна. — Дружим до сих пор. А началась наша дружба с неприятности, которая приключилась со мной.

Как правило, в детских коллективах всегда находится лидер, пытающийся подчинить себе всех остальных любой ценой. Им оказалась дочка одной из работниц, сильно обидевшая меня. От досады я забилась в самый дальний угол в спальне, под кровать, и переживала там свое горе. И вдруг вижу, ко мне на четвереньках ползет одна из сестренок. Добралась, стала утешать. Забыть этого не могу. Такой трогательный случай. Согревает душу до сих пор. Отец девочек, Борис Ильич, тогда работал на заводе инженером-технологом. Жена его умерла от туберкулеза. И малышек временно определили в детский дом. Эллочка была постарше и находилась в другой группе. От этой семьи, надо сказать, исходила доброта. Когда Борис Ильич приезжал в детский дом, то к нему навстречу выбегала вся группа. Он привозил гостинцы: черный хлеб и конфеты «подушечки». Мы втыкали в кусочки мякиша карамельки и с наслаждением ели.

Детдом №8. 1954 г.од. Сусанна в верхнем ряду.

Помню нашу любимую воспитательницу, Розетту Тимофеевну Комиссарову — выпускницу «Гнесинки». Перед сном она пересказывала нам «Железную маску» и другие книги. А я уже тогда мечтала стать актрисой. И однажды сказала об этом нашей строгой преподавательнице русского языка и литературы, Анне Михайловне Болотовой. Та удивилась:

— Ты же такая робкая и стеснительная!

А я очень любила читать и декламировать стихи. Об этом мало кто знал. И однажды учительница позволила мне прочесть стихотворение Лермонтова «На смерть поэта».

— Вот это тихоня! — воскликнула тогда Анна Михайловна. С тех пор я стала выступать на школьных вечерах. А учительница призналась:

— Эта девочка, когда читает стихи, всегда доводит меня до слез.

Война закончилась, но из детского дома меня так никто и не забрал. Было просто некому.

Хорошие люди

— Чаще вспоминаются хорошие люди, — говорит Зинина. — Их было в моей жизни немало. Однажды летним солнечным днем я сидела на качелях, которые висели на развесистом дубе. Ко мне подошел незнакомец и спросил:

— Что же ты, мальчик, так слабо качаешься?

Отвечаю, что я не мальчик, а девочка. Одеты мы были как-то одинаково: все в трусиках и маечках. И, несмотря на всю свою замкнутость, вдруг неожиданно рассказываю ему о жизни в детдоме и буквально тащу к воспитательнице. Мужчина оказался заместителем директора завода по снабжению Давыдом Константиновичем Фалкиным. С ним был сын Володя, который поделился со мной ракушками. Фалкин попросил заведующую отпускать меня к ним в гости. Они тогда жили у мебельного магазина, возле площади Кирова. Дружба с Фалкиными связывала меня многие годы. Я так любила у них бывать! Самое лучшее время. Попадала в теплую семейную обстановку. Тетя Лена, жена Давыда Константиновича, порой звонила и спрашивала: «Сусанна, ты куда пропала? Приходи». Фалкины были моей отдушиной. А вообще Давыд Константинович помогал многим детям.

А еще запомнилась поездка в Лазурное, в санаторий, где работала мама моей соседки по обще житию Алены. По пути на море я прихватила с собой еще двух незнакомых девчонок. Отдохнули все. Мама Алены оказалась замечательным человеком.

В середине учебного года

— Мечтала получить хорошее образование, — делится Сусанна Алексеевна. — Но мечты мечтами… Из детского дома мне пришлось уйти, не окончив восьмого класса. Дело в том, что в те времена находиться в таком учреждении можно было только до 15 лет. А мне 30 января, посреди учебного года, столько и исполнилось. И прощайте, школа и детский дом!

На заводе имени Фрунзе. Сусанна шестая в верхнем ряду (слева направо)

3 февраля я уже была в рабочем общежитии завода Фрунзе на улице Советской, где и прожила 17 лет. Вчетвером в одной комнате. И прошла там очередную школу жизни. В общежитии меня третировали, хотя я и была ниже травы. При каждом слове краснела. Вероятно, тем и раззадоривала обидчиц. Бороться за выживание приходилось повсюду. В детском доме, например, «лидерша» Люся, приревновав к мальчику, так сильно пнула меня в ногу, что отметина осталась на всю жизнь. И остальным дала команду издеваться надо мной. Даже стали избивать. Но как-то один мальчик подошел ко мне и сказал:

— Как ты все это терпишь? Давай всем сдачи!

Я прислушалась к его совету и очередную налетчицу с силой повалила в штакетник. Больше ко мне никто не цеплялся.

Когда я вышла из детского дома, была и еще одна сложность. Я не умела ни готовить, ни распоряжаться деньгами. Получала 30 рублей, но не знала, что лучше купить на них. Все мои умения на тот момент — мытье полов и штопанье чулок. Стала голодать. Понятия не имела, как вести хозяйство. И однажды меня так скрутило у станка, что я попала в больницу с обширным гастритом.

Не ее это дело

— На токарном станке проработала два с половиной года. А потом случилось ЧП, — рассказывает ветеран.

— Надела халат с длинными рукавами, и одежду закрутило в станок. Агрегат я выключила и бросилась в медпункт с окровавленной рукой. Там сразу спросили: повреждение получила на станке? Зная, что это дело подсудное и я могу кого-то подвести, ответила, что нет. Просто упала. Но всем все было ясно. Мастер сказал мне тогда:

— Не твое это дело, Сусанна. Тебе нужна другая работа.

Он был прав. Не мое. Нужно было искать что-то более подходящее. И вот однажды недалеко от общежития я встретила Томочку Заславскую. Рассказала обо всем. Ее отец, Борис Ильич, был уже начальником цеха и временно взял меня секретарем. Потом перевел на должность раздатчицы инструментов. Позже сказал: «Станешь экономистом». Последнее мне было не особенно по душе. Но пришлось смириться. Кстати, работа в планово-экономическом бюро не прошла даром. Укрепила во мне дисциплину, терпение. И это помогало выносить многие неурядицы. Даже обиды не копить в себе.

Я продолжала учиться в школе рабочей молодежи и мечтала о ВГИКе. После окончания школы Борис Ильич настоятельно советовал поступить в плановый институт. Я воспротивилась: хочу быть артисткой! И мы с одной девчонкой помчались поступать во ВГИК. Не удалось. Кое-как вернулась домой. Денег нет. Одной городской булкой сыт не будешь. После возвращения из Москвы поступила в пединститут на филфак. На заочное отделение.

Знаменитый «Мир»

— Но мысль о театре меня попрежнему не отпускала, — продолжает собеседница. — И чтобы скрасить заводские будни, я пошла в клуб «Мир». Здесь работал театральный коллектив. Долго стояла перед дверью. В конце концов какой-то парень поинтересовался, почему я не захожу.

— Там же репетиция идет, — отвечаю.

— Идемте, — решительно говорит он и открывает дверь.

Познакомились: Сережа Зубов.

А режиссером театра была Анна Камышникова. Некогда ведущая актриса в Новосибирске.

Март 1976 года. Смотр самодеятельности на центральном телеграфе. Сусанна первая (слева направо).

Так я и оказалась в театральном коллективе. И пробыла в нем до 1968 года. У нас были такие хорошие спектакли, что уже на остановке народ спрашивал, нет ли лишнего билетика.

Клуб «Мир» был знаменитым. Кроме замечательного театра там имелись хороший эстрадный оркестр, хор и много разных кружков. А какие конкурсы проходили!

Коммунистка без партбилета

— После института долго искала вакантное место по профилю, — вспоминает Зинина. — Меня повсюду спрашивали: «Вы член партии?» — «Нет», — разочаровывала я работодателей.

К слову, история партии никак не укладывалась в моей голове. Из-за нее я окончила вуз на год позже. На госэкзамен по этому предмету пришла одна партийная дама и «зарубила» меня. Мой преподаватель русского языка Александр Андреевич Гребнев, известный ученый, возмутился тогда: «Да это одна из моих лучших студенток!» Но дама оказалась непоколебимой.

В партию я так и не вступила. Хотя за спиной меня звали «железной коммунисткой». Думаю, из-за обостренного чувства справедливости. Но ведь справедливости можно добиваться и не будучи членом партии.

За 17 лет я поработала на токарном станке, в планово-экономическом бюро, некоторое время — воспитателем в детском саду. Вот о последнем. Мы, воспитатели заводского садика, однажды подняли бунт против заведующей, которая воровала продукты у детей. Подготовили жалобу и отправились с ней в отдел соцбыта. Но уволили… нас самих. Поводом послужило то, что на время своего похода в отдел мы оставили детей на техничек.

Потом меня приняли в заводскую газету «Моторостроитель».

Не изменила мечте

— Позже устроилась методистом культмассового сектора Дома самодеятельного художественного творчества в областном Совете профсоюзов, — рассказывает Сусанна Алексеевна. — При каждом заводе когда-то были клуб или Дворец культуры. И я ездила в командировки по городам и весям. Потом перешла в театральный отдел. Мне нужно было читать горы пьес, писать рецензии на спектакли, обсуждать различные вопросы с режиссерами и коллективами. Я очень любила свою работу. Мне нравилась творческая атмосфера. Дома фактически не бывала. Так продолжалось с 70-го года по 90-й. Уходила на работу утром, а вечером отправлялась на спектакли, возвращалась поздно. Проработала в этом отделе 21 год. Нас было человек 15, и мы многое делали благодаря собственному энтузиазму.

От облсовпрофа мне дали небольшую комнату в коммуналке на улице Куйбышева, 120. Там я прожила 12 лет. Все время смотрела на новостройки. Думала: неужели для меня там места не найдется? Потом горисполком забрал наш дом под свои нужды, и я получила квартиру.

А дальше настала новая эпоха в жизни — нагрянули лихие 90-е. Рухнул Советский Союз. А вместе с ним все идеалы. Рухнуло все. Не знала даже, как быть дальше. Но пыталась выжить. В 90-м году перешла в «Самаранефтехимпроект». Устроилась корректором. Читала деловые письма, техническую документацию. Училась печатать на машинке. Проработала там шесть лет. Как-то одна моя знакомая заметила, что я, несмотря ни на какие обстоятельства, никогда не жалуюсь. Ответила ей, что все перемолола жизнь. Одна мука осталась.

Найти своих родных пока не удалось. Однажды приснился сон, что мой отец погиб в Северном Ледовитом океане в 1943 году. Может, это и отголосок чего — то. Слишком мала я была в годы войны.

Если бы не лихолетье

Сусанна Алексеевна — талантливый человек. Это видно сразу. Творческая личность. Смотрю на ее рисунки. Решила, что она училась в художественной школе. Нет. Курс прошла самостоятельно, по учебнику. Есть портреты. Среди них узнаю Владимира Фалкина.

Когда-то Сусанну определили в балетный класс. Хореограф Данилова из театра оперы и балета говорила, что из этой девочки выйдет толк. Но из детского дома на занятия возили недолго. Кто будет делать это постоянно? Нет такой возможности. Потом с ней немного позанимались девочки из балетной студии, которых на время приютили в детдоме. И все.

Сусанна хорошо бегала и прыгала. Но в ней в силу сложившихся обстоятельств не состоялись ни спортсменка, ни балерина, ни художник.

Если бы, конечно, не война, все могло пойти иначе. Живи она дома, в своей семье, судьба ее, несомненно, сложилась бы по-другому. Благо, девочка понимала, что нужно непременно учиться, и как могла шла к своей цели. Женщина до сих пор хранит тетрадку, надписанную: ученицы 8 «А» класса школы №49 Сусанны Зининой. Есть в ней одно сочинение, в котором строгая учительница Анна Михайловна усомнилась. Не поверила, что столь зрелые мысли принадлежат далеко не зрелому человеку. Просто взрослеть девочке приходилось, как говорится, не по дням, а по часам. И в этом не было ничего удивительного. В такие условия поставлена.

Вижу на столе моей собеседницы сейчас уже ставший историческим документом творческий отчет народного театра ДК «Мир». В репертуаре — серьезные спектакли. Здесь и «Васса Железнова», в котором играла Сусанна, «Именем революции» и другие.

Зинина по-прежнему любит поэзию. Хорошо знает Пушкина. И может читать его наизусть. Еще будучи ребенком, она мгновенно запомнила первую главу «Евгения Онегина».

Вот так сложилась судьба девочки из Тбилиси, эвакуированной в наш город.

Источник статьи: https://sgpress.ru/news/180994

«Мне интересна их жизнь, я её изучаю»: следователь по делу Чикатило — о колбасе для серийного убийцы и стихах из тюрьмы

«Мне интересна их жизнь, я её изучаю»: следователь по делу Чикатило — о колбасе для серийного убийцы и стихах из тюрьмы

  • © Скриншот с видео: Magas Times / Youtube

В 1980—1990-е годы вся Ростовская область цепенела от ужаса. Каждый год в болотах и лесах находили изувеченные тела взрослых и детей. В регионе орудовали серийные убийцы — Андрей Чикатило и его последователи: Владимир Муханкин, Константин Черёмухин, Роман Бурцев. В общей сложности на их совести не менее 73 жертв, из них 55 человек (согласно показаниям самого преступника) лишил жизни Чикатило.

Выследить, поймать и добиться признательных показаний от них удалось при помощи следователя Амурхана Яндиева и его коллег. Сейчас полковнику юстиции в отставке 76 лет, он работает адвокатом, консультирует следователей, читает лекции в вузах и в учебном центре Ростовского СК. Он также написал несколько работ об опыте общения с преступниками, в том числе известную книгу «Серийный убийца: портрет в интерьере». Следователь рассказал RT о профессиональных приёмах на допросах, деталях громких дел и о том, что понял о маньяках.

«На след вывели женщины»

— Как вы ловили Андрея Чикатило?

— Впервые Чикатило оказался за решёткой в 1984 году. Он клюнул на одну из переодетых сотрудниц милиции, но почувствовал неладное и оставил девушку.

Сотрудники милиции его остановили для проверки, нашли при нём вазелин, нож, мыло, проволоку, верёвки. Тогда Чикатило объяснил, что вазелин ему нужен для бритья или смазывать какие-то ранки, нож требовался в командировках, верёвка для работы, а проволоку просто так на улице подобрал.

Конечно, за такой подозрительный набор его задержать не могли. Но оказалось, что ранее он украл линолеум и аккумулятор с предприятия, на котором работал. За это его и арестовали на три месяца. Рассчитывали, что за это время найдутся доказательства его причастности к убийствам, свидетели, но делом занимались тогда не так тщательно, поэтому он снова оказался на свободе.

К 1985 году уже официально значилось 36 убийств, которые, предположительно, совершил Чикатило. Генеральная прокуратура решила изъять из производства прокуратуры Ростовской области это дело, и его поручили старшему следователю по особо важным делам Иссе Костоеву. Он пригласил меня быть руководителем одной из двух следственных групп: одна в Шахтах, вторая в Ростове, поскольку убийца орудовал в двух городах.

Мы пригласили специалистов: психологов, психиатров и сексологов, которые пришли к выводу, что все преступления убийца совершал на сексуальной почве. Тела, как правило, находили в лесу, причём характер повреждений был примерно одинаковый: преступник хаотично наносил удары внутрь, не вынимая нож из тела, а также вырезал половые органы у своих жертв. Он профессионально заметал следы и совершал преступления, оставаясь незамеченным.

  • © АРХИВ МИЛИЦИИ СССР

Сначала мы пробовали определить его группу крови. Экспертиза ошибочно показала, что у убийцы четвёртая группа крови, хотя на самом деле была вторая. Это на время сбило с толку следствие: мы, как выяснилось, сначала отрабатывали лиц с совершенно не той группой крови.

Далее мы проверяли душевнобольных, ранее судимых за преступления сексуального характера. Параллельно мы отправляли Чикатило «манки», то есть наших переодетых сотрудниц. За ним была организована колоссальная слежка. Наши сотрудники наблюдали за ним абсолютно везде: на вокзалах, железнодорожных станциях и в местах скопления людей. Нам пришлось перекрыть весь город.

В 1990 году в Ботаническом саду Ростова был обнаружен труп мальчика. Он был ещё тёплым, когда мы его нашли. Той же ночью мне приснился сон: некая женщина говорит, что убийца — её муж и, мол, она станет его следующей жертвой, раз мы перекрыли город. Потом она повела меня в поле, где за стогом сена крест-накрест лежали трупы. Преступника во сне мы задержали.

Сон оказался во многом вещим. На след Чикатило нас вывели именно женщины: кассирша на вокзале сказала, что её дочь с подругой видели, как какой-то мужчина пытался снять с электрички мальчика, но тот убежал. Приметы совпали с внешностью Чикатило.

Когда мы напали на его след, я испытал непередаваемое удовольствие. Дело было поздней осенью, мы искали его по стылым электричкам, а я даже не обращал внимания, что жутко замёрз, — настолько кайфовал от происходящего. 20 ноября 1990 года мы задержали Андрея Чикатило.

— На вашем счету поимка не только Чикатило, но и других серийных убийц. Есть какая-то особая методика?

— Не думаю, что это именно методика. Просто я наблюдательный, у меня хорошая зрительная память, а мышлению не мешают бурные эмоции. Ещё помогает поставить себя на место преступника.

Помню, как-то мне дали дело, на первый взгляд, совершенно бесперспективное. Без вести пропал парень, по нашей инициативе было возбуждено дело об убийстве. С момента преступления прошёл почти год, причастные к смерти парня не помнили, где закопали тело: надо было искать где-то в очень густой и длинной лесополосе.

Тогда я просто прошёл по лесу и ткнул пальцем в место, где сам бы закопал труп, будь я убийцей. И что же — выкопали яму в человеческий рост, сразу же увидели, что земля смешана с глиной, что указывало на то, что тут уже раньше копали. Затем появился характерный запах солярки — ей заливают места, где хотят что-то спрятать, чтобы собака не взяла след. Потом обнаружили и сам труп с металлическим тросом, на котором его повесили.

«Топни ногой — они разбегутся»

— На вас как-то повлияло общение с серийными убийцами?

— Для многих покажется странным, но, общаясь с такими людьми, я получаю удовольствие. Почему я написал работы и книги и о Чикатило, и о серийном убийце Муханкине, который тоже орудовал в Ростовской области и убил восемь человек? Мне интересна их жизнь, я её изучаю, и если на неё посмотреть детально, то таких людей даже в чём-то становится жалко.

— Можете привести пример?

— Когда Муханкин был ещё в утробе матери, его уже не любили родители. Отец бросил мать, а в деревне быть молодой, без мужа и беременной — стыдно. И она пыталась от него избавиться всеми способами. Когда ребёнок родился, его мать пыталась подбросить его отцу, потом постоянно меняла мужей, что тоже оказывало влияние на его психику.

Мальчика никто не воспитывал, было только издевательское отношение со стороны самого близкого человека, который должен был окружить любовью и лаской своего ребёнка. Муханкина просто истязали. Он рассказывал, что от безысходности ночевал на кладбище в самостоятельно вырытой норе.

Конечно, мы потом всё это проверили. По своей инициативе я решил провести свидание с матерью, посмотреть, какая у них будет реакция друг на друга. Они вели себя как посторонние люди. Муханкин ей говорит: «Ну что, мам, прощай, больше вы меня никогда не увидите», — а она стоит и молчит. Вот такое расставание.

И с каждым маньяком такая история. Чикатило тоже пережил многое. Сам рассказывал, что его жена Феня скалкой гоняла по дому. А потом он выходил на улицу и катался на электричках в поисках жертвы. Вот про них говорят, что они убийцы, жестокие звери, которые просто не могут быть трусами. Да никакие они не звери. Топни ногой — они разбегутся.

— Как вы приходили в себя после таких расследований?

— Очень сложно. Часто снились тревожные сны. Мне помогала прежде всего семья. А ещё мы с друзьями любили ходить играть в бильярд — так и отвлекался.

«Чикатило заплакал»

— Какие эмоции вы испытывали, общаясь с убийцами? Злость, ужас, отвращение?

— Ничего этого преступнику я не показывал. У меня другой метод, задача которого — обличить в полном объёме убийцу. Возможно, кому-то он покажется неожиданным. Это не обман, не хитрость — исключительно тактические приёмы следователя. Я пытаюсь изобличить зло, а не делать какое-то доброе дело убийце, бандиту или негодяю. Любой способ, если он не нарушает закон, приемлем.

Вот привезли мне Муханкина. Он ждёт, что следователь даст ему по башке и начнёт упрекать во всём. Если так себя вести, то преступник замкнётся в себе, ведь над ними всю жизнь издевались, и ничего не расскажет.

Я тогда зашёл со словами: «О, привет, Володька!» — как будто бы мы с ним давно знакомы, пожал его руку, спросил всё ли у него хорошо, не обижает ли кто. У нас сложились доверительные отношения, и он рассказал мне о своих убийствах, ничего не скрывая.

— Какие ещё принципы использовали в работе?

— Убийце нужно всегда говорить правду, даже в мелочах. Обходиться без насилия и жестокости. Например, с Чикатило мы обращались друг к другу уважительно, называли по отчеству.

Однажды я приехал к нему в Москву, в Бутырку, после его обследования в институте Сербского. Он такой худой был, и я ему сказал: «Ой, Романыч, что с тобой случилось?» А Чикатило заплакал, рассказал, как там плохо кормили и как его обследовали. Ну я знал, что он страстно любил колбасу, привёз ему её, после чего он немного ожил и продолжил давать показания, исповедоваться.

— Муханкин просил вас присутствовать при его смертной казни, которую в итоге заменили на пожизненное заключение. Какие у вас с ним сложились отношения?

— Можно сказать, что замечательные. Я ему приносил бумагу, помог с переводом в камеру с хорошими условиями. Муханкин даже написал мне стихотворение, услышав, как дочка на день рождения передала мне поздравление по радио, с такими строками: «Да, мы на разных полюсах, я это знаю, но здравия ему желаю».

Наладить близкий контакт было нужно, чтобы преступник лучше раскрылся. Муханкину нравилось показывать, как он совершал преступления. Рассказывал и демонстрировал, словно герой фильма. Например, в Цимлянском районе, где он убил девочку, лазил в болото, нашёл её останки и обувь.

— Сейчас Муханкин отбывает срок в колонии «Чёрный дельфин». Он продолжает вам писать?

— Писал несколько раз, критиковал некоторых наших сотрудников, просил прислать ещё бумаги для жалоб. Но какие у меня могут быть после приговора отношения с человеком, у которого восемь жертв? О чём я с ним буду переписываться?

«Убийц защищать не пойду»

— Как вы думаете, можно ли было сделать так, чтобы люди не совершали таких преступлений?

— Наверное, если бы они изначально оказались в благоприятных условиях, то, возможно, не совершили бы все эти убийства. Я давно говорю, что, когда началась перестройка, то состояние, в котором находился народ, привело ко всеобщей озлобленности общества. Надо на государственном уровне бороться с нищетой и голодом, делать так, чтобы народ ни в чём не нуждался. Тогда будет гораздо меньше маньяков и убийц. Органам нужно тщательно следить за неблагополучными семьями.

Но если человек уже встаёт на преступный путь, то отловить маньяка крайне сложно. Это такие серые личности, они растворяются в массе. Например, серийный убийца Анатолий Сливко из Невинномысска жестоко убил семерых детей. А ведь был педагогом, никто бы на него не подумал.

— Какую тактику при нападении на жертву чаще всего используют насильники?

— Судя по рассказу самих маньяков, они делают так: специально находят места, где можно спрятаться, чтобы напасть на жертву и утащить её, например, в кусты. Осматривают, нет ли поблизости людей, потом выслеживают жертву и совершают внезапное нападение. Поэтому моя главная рекомендация — быть осторожным, избегать безлюдных мест.

— У вас была насыщенная профессиональная жизнь. Вы скучаете по работе следователя?

— Я как-то был в нашем Следственном комитете, оперативники могут подтвердить, что я до сих пор полон энергии. Чувствую, что готов хоть сейчас ввязаться в бой. И если бы меня пригласили на работу в Следственный комитет, то я бы согласился.

— Чем вы сейчас занимаетесь?

— Сейчас я работаю адвокатом. На процессы, как правило, не хожу, потому что не люблю это дело. Просто консультирую коллег-следователей, защищаю потерпевших, которых необоснованно обидели. Но если я убеждён, что это убийца, то за такие дела не брался и не буду никогда в жизни.

Источник статьи: https://russian.rt.com/russia/article/788822-sledovatel-chikatilo-manyak-intervyu

Стихотворенье мне однажды приснился сон

И снился мне в ночь с зимы на весну сон чудесный и надеюсь что вещий — что собрались вновь дамы хэйанские на энгаве виртуальной и предаются там веселию интеллектуальному, играм разума и разговорам о культуре и искусстве. Проще говоря, снилось мне, что сидим мы с Кэпом, Феем и Онем в чатике и в рамках подготовки к ЗФБ составляем тестик «Проверь свою интуицию оммедзи»

— . Абэ Сэймэй дает вам развернуть четыре стихотворения — от министра Фудзивары, от сёнагон Кагуи, от принца Гэндзи и от дамы Цубасы. Опознай где чье.
— Стихотворение от Фудзивары на бумаге с рисунком из гербов клана Фудзивара.
— Стихотворение от сёнагон Кагуи о луне и привязано к ветке бамбука — отсылка к легенде о лунной принцессе.
— У Гэндзи все про Мурасаки. И с отсылкой в тексте к известному спектаклю Такарадзуки. И привязано стихотворение к ветке глицинии, чтоб не сразу было очевидно, а не от Фудзивары ли оно.
— Гэнди и глициния — это очевидная связь, пусть ветка будет сакуры типа «аварэ».
— Давай не надо про «аварэ» — до сих пор злобные тигры перед глазами при этом слове прыгают.
— Не отвлекаемся. У Цубасы в стихотворении обыгрывается иероглиф «Крылья».
— Воу-воу, мы стихотворения разве иероглифами пишем?О.О
— А ЧЕМ? О_О
— По русски — нас же не японцы читают.
— Тест на способности оммедзи — пусть призывают шикигами-японоведа.
— А что, читающих в гугле забанили?
— Народ, давайте не усложнять читателям жизнь.
— А кто сказал что быть оммедзи легко?
— Ладно, пусть будут иероглифы и рядом перевод — главное, красиво оформить.
— Слушайте, к черту Гэндзи и аварэ — давайте поэта Нарихиру лучше возьмем вместо него. Его загуглить можно.
— Гэндзи тоже загуглить можно.
— Но Такарадзуку знают единицы! Тем более спектакль про Гэндзи.
— Хватит уже считать людей за дебилов и пытаться сделать их жизнь легче!
— Я просто Нарихиру хочу нарисовать.
— Так бы и сказала, а то «легче. еще легче. » Просто заменяем Цубасу на Нарихиру.
— А на какой базе мы это великолепие делать будем?
— А что у нас с гаданием на удачу?
— А макси на рейтинг кто-то кроме Капитана принесет? Я уже не говорю про арты.
— Не обязательно — мы ж на внеконкурс идем.
— Ах, да.

изображение

Сон про лето

Противный был сон.

Сон мне снится, вот те на.

Приснилось, что опять оправдываюсь

Снилось сначала хорошее, что я распаковываю новую куклу-девушку.
Но потом началась всякая хренотень.
Например, мне снилось, что я вынуждена оправдываться, что моя семья меня приучила постоянно врать, чтобы как-то выживать. Очень мучительное было пробуждение из-за этой исповеди.
Но все равно заставляет задуматься.
Ведь правда же.
Ладно врать, где я была, кому звонила, с кем общалась.
Но еще и врать себе, что я не вымотана в хлам психологически и физически, а просто ленюсь. Врать самой себе, что у меня замечательные родители, хотя они ко мне так несправедливы. Врать самой себе, что брат и сестра меня любят, хотя они через меня перешагнут за малейшую хотелку. Врать на дневнике своим читателем, что у меня все в порядке, хотя в жизни пиздец.
Потому что меня все время учили быть удобной для других. А я была ужасно неудобной. Приходилось выкручиваться и пытаться редактировать реальность для самой себя.
До сих пор разгребаю проблемы этого периода в своей голове.

А еще во сне меня спросили, что за травмы я прорабатываю при помощи кукол. И я растерялась, потому что готового ответа у меня не было. Сказала, что много что, в двух словах не ответить. Теперь вот думаю.

Иномирное

В октябре, дружок, не робей,
Но внимательнее держись —
Иномирное из щелей
Проникает тихонько в жизнь.

Там блеснет желтизною глаз,
Там вдруг сузится в щель зрачок —
Иномирное даже в нас,
Так и просится между строк.

И в груди оно так щемит,
Так сочится сквозь явь и сны.
Но не бойся — сейчас шумит,
Там уляжется. До весны.

изображение

О самочувствии

Что-то у меня последнее время не ладится с самочувствием. Сны снятся тяжелые, выматывающие, однотипные, про скандалы с родными, про всякую чернуху. После этих снов встаешь не отдохнувшая.
Такое чувство, что подсознание на что-то реагирует и как-то это рефлексирует, но вроде как раз сейчас с родственниками отношения неплохие. Возможно, просто оно переживает прежний п***ец в отношениях на почве того, что я подвыдохлась на учебе за последнее время. Не знаю. Но сразу возникает страх, а вдруг родные тихой сапой готовят какое-то западло?

изображение

В итоге за выходные не отдохнула по ощущениям.
Только потратила силы на уборку и готовку.
По хорошему слинять бы от учебы на неделю и сидеть тихо в своей норе, делать долги по хвостам, шить что-нибудь, гонять чаи и ни о чем не думать. Но не думать не получится, а я боюсь отстать по рисунку и живописи. Такие вот траблы, мда.

О Золушке

Не так давно я ехала в электричке и думала, что очень хотела бы посмотреть, какие бы истории Кубо сделал по мотивам классических сказок, таких, как Красная Шапочка. Тогда я еще не знала, что именно этим мангака и занят — хочет рассказать, какую по его мнению мораль надо извлечь из этих историй.
И вот я посмотрела начавшее выходить аниме «Burn the witch» и первую историю — о Золушке.

Начну сразу с главного — с того, что у истории очень крутая мораль, что не надо ждать чуда и волшебства со стороны, мечтать, что кто-то придет и сделает тебя особенным, потому что это не настоящие чудеса.
Подруга сказала мне во время просмотра, что я напоминаю ей Мэйси и что она хорошо помнит, что я рассказывала ей о сказке про Золушку, и о своей любви к этой сказке, а ее это криповало. Что я рассказывала ей, что как я верю в то, что если быть хорошей девочкой и трудиться и терпеть, однажды тебя заберут в волшебную страну и все будет хорошо.
Я этого уже не помню.
Но я хорошо помню, как я любила эту сказку и утешала себя ей, когда мне было тяжело. Как вспоминала ее, когда мать и отчим, а также брат и сестра поступали со мной несправедливо, а я тратила последние силы на попытку быть хорошей и правильной. Как верила, что просто нужно смиряться и терпеть и тогда, когда уже не останется сил, случится чудо, придет добрая фея, жизнь изменится, а те, кто обижал, будут посрамлены.
Помню, как плакала во время просмотра оперы «Золушка» с Элиной Гаранчей на месте, когда к Золушке приходит Алидоро с золотыми крыльями как у ангела и поет о том, что Бог все видит и посылает грозу, чтоб устрашить неправедных и изменить жизнь добрых. Потому что так хотелось, чтобы уже наступила высшая справедливость, и кто-то так пришел и ко мне, и забрал из вот этого всего в красивую жизнь, где будут любить просто за то что такая добрая и хорошая.
Жуть на самом деле, потому что оглядываясь назад, я вижу, в какую ловушку сама себя поймала. Ведь если чудо не происходит, значит, это еще не предел, а нужно еще постараться, еще потерпеть, еще посжигать себя до пепла, надеясь, что однажды возродишься из этой золы как феникс.

Правда, в моем случае можно сказать, что чудо все-таки произошло — мне помогли сбежать из дома подруга и ее мама, поддержали и устроили лечиться и учиться, чтобы начать уже строить свою жизнь, как самостоятельного человека, а не вечной служанки при ебанутых мужиках моей матери. Но вся эта жизнь Золушки аукнулась мне настоящей клинической депрессией, наблюдением у психиатра, приемом антидепрессантов, паническими атаками и тучей проблем со здоровьем, которые я все еще расхлебываю. Потому что жизнь не сказка, феникс не воскреснет из золы в одночасье, на исцеление уходят годы.

Короче, вспоминается обсуждение на одном феминистическом паблике, что нужна новая сказка о Золушке, где фея забирает Золушку из токсичной семьи, начинает учить ее волшебству и та сама становится волшебницей, которая помогает другим. И никаких принцев, которые не могут лица вспомнить и ищут по размеру ноги.

А у первой истории в аниме «Burn the witch» мне нравится и вторая мораль, озвученная в самом начале, что лучше не ждать чуда от кого-то со стороны, а самой быть тем, кто творит волшебство.

Источник статьи: https://www.diary.ru/~korolkova-taika/?tag=25015